Московские тюрьмы
Шрифт:
Особенно в тюрьме и на зоне, среди скопления, когда ты — объект повышенного внимания. Когда есть кто-то, кто ищет повода, малейшей зацепки, чтоб дать тебе в зубы. Когда особенно велика опасность быть истолкованным превратно.
Недавно меня спросили: как надо первое время держаться в камере? Вопрос был не праздный: близился суд над Олей Медведковой, друзья ожидали, что ее посадят, вопрос застал меня врасплох — трудно советовать. К тому же у женщин свои особенности. Но сейчас, размышляя над этими строками, я бы сказал так: первое — быть предельно осмотрительным во всем и второе — не выделяться из общей массы. Даже когда стечение обстоятельств или уважение сокамерников выносят тебя на первые роли, дают какие-то привилегии, лучше самому от этого отказаться и жить середнячком. Выше станешь — ниже падать. Нашему брату, со статьей 190, удержаться в кругу зэковской элиты, играть ведущую роль — менты не дадут. Не допустят. Пожалуй, и уголовка тоже. Во всяком случае, на общем режиме трудно представить такую уголовную среду, которая вполне согласилась бы с гуманитарными понятиями политзэка на устройство
Объявляю голодовку
Итак, я стал особнячком-середнячком. Устроился среди простых смертных. Ни во что не совался. Считал дни, когда дойдет до Наташи необыкновенная записка от опера-лейтенанта и когда должна быть передача. Ждал со дня на день протокола суда, который давно должны бы привезти на ознакомление. Набрасывал по приговору кассационную жалобу. Но уж неделя марта, а ничего нет: ни протокола, ни передачи. Скулеж внутри, мочи нет — хуже всего такая неопределенность.
А Спартак, черт, не унимается. Кажется, уступил я — дальше некуда. И разборку затеял, чтоб порешить разом все претензии Спартака и больше к ним не возвращаться. Но чересполосица: день — спокойно, день опять ругаемся, старое перемываем.
Попросил у меня Алик-казах лирическую, записку наверх написать. Очень просил. С моим устранением от общих дел полкамеры с «коня» сошли, не давалась переписка, не знали, что написать, а переписываться хотелось — ведь единственное развлечение. Алику совсем туго, не может писать. Ему пишет одна любвеобильная графоманка, царапаю ответ на несколько накопившихся посланий. Вдруг слышу Спартак: «Ты почему, Профессор, за столом сидишь?»
Отвечаю, что никому писать и играть за столом не запрещено.
— Тебе запрещено.
— Кто запретил?
— Я тебе сейчас запрещаю! — его колотит, вот-вот набросится.
Но больше уступать нельзя, есть граница.
— Да кто ты такой, чтоб кому-то запрещать?
— Я имею право, я знаю, потому что больше вас сидел! — козыряет тем, что у него вторая судимость.
Но как он со второй судимостью в общей камере? Так ли это? Пора и с ним разобраться. Так ему и говорю.
Он выскакивает с нар, морда кровью налита: «Я тебе свой приговор покажу!» Бежит к двери, где у него куртка висит. Обратно на ходу разворачивает пару мятых листков. Сует мне под нос, дрожит от злости, а сам рукой текст закрывает, вижу только первые строки: его фамилия да мошенническая статья 147-я.
— Ну и что? — говорю. — Где вторая судимость? Покажи!
Выхожу из-за стола.
— Я тебе покажу! — ревет Спартак и стремительно налетает головой мне на грудь.
Одной рукой ухватываюсь за край верхних нар, другой зажимаю его голову к своему бедру. Держусь что есть силы, иначе пихнет на нижние нары, задавит массой. Все бы хорошо, но он свободной рукой взял в клешни мое горло. Не могу дышать. Стискиваю его шею покрепче. Душим друг друга — кто кого? Но хватка его не слабеет Голова налилась свинцом, хриплю. Там у бедра тоже кряхтенье. Кинулись Алик-казах, кто поздоровее, растащили нас. Отлеживаемся на своих нарах.
Спартак отдышался и прорвало: «Я маму твою… Я птычку твою…!»
В ругани он непобедим. Где конец кошмару? Убивать нам друг друга, что ли? Камера инертна, Спартака все боятся, опоры никакой. Но была в камере одна фигура, которая вполне могла разрядить обстановку.
Несколько дней назад, как раз накануне разборки, появился у нас Володя. Спартак еще ему замечание сделал: «Почему не здороваешься?» Но Володе было наплевать. Косая сажень в плечах, морда шлакоблоком. Уверенно прошел через всю камеру, занял место на верхних нарах у окна. Обедать сел, никого не спросясь, прямо за стол. Есть ли за столом свободное место, как отнесется тот, чье место он занял — это его не смущало. Он вел себя так не потому, что был здоровее всех нас, находят и на таких управу, а потому, что поступил сюда с зоны. Значит на голову выше, знает, чего мы не знаем. Был он стрижен, светлый волос немного подрос, серая зоновская роба на нем. За что его сюда? К добру ли, к худу? Никто не знал. Он был немногословен. Говорил мало, но категорично, четко и исключительно на жаргоне, точно никакого другого языка для него не существовало. Поневоле с ним приходилось ученически лепетать на жаргоне, нормальные слова застревали, казались невыразительными, пресными,
детскими. Однако жаргон — острый язык, обращаться с ним надо уметь. Иные выражения, как нож, — можно порезаться. Возникали недоразумения. Я написал срочную записку, хочу вызвать «коня». Володя пишет свою записку, «тормози чуток». Я «торможу», он пишет, время идет. «Скоро?» — спрашиваю. «Подожди минут десять». За это время «коня» бы снова пригнали. Ладно, жду. Десять минут давно минули, у него конца не видно, мне бы по-русски сказать, мол, не могу больше ждать, а я ему: «Ты за свои слова отвечаешь?». Он оторопел, смотрит с верхних нар, будто удивляется: откуда такой голос прорезался? Рассердился: «Ты на слове меня не лови, я тебя так подловлю — тошно станет».Дело в том, что на жаргоне выражение «за слова отвечаешь?» содержит угрозу. Скажешь «не отвечаю», значит, слово твое ничего не стоит, значит, ты непутевый. Скажешь «отвечаю», а выяснится, что не сдержал, — будут бить. Именно так и воспринял Володя, хотя я употребил это выражение полушутя, как жаргонный штамп, бытующий в нашей бесшабашной камере.
Однако бессмысленное ожидание тоже надоело. Вся камера ждет, пока Володя напишет. Я постучал по трубе и отправили «коня» без Володиной записки. Он не успел ее написать даже к следующей почте. Тем не менее, затаил ко мне неприязнь. Оснований для вражды не было, я сказал тогда резковато, но правильно, и все же симпатий друг к другу не испытывали.
Внешне это было равнодушное, нагловатое животное. За столом норовил кусок взять потолще, намазать побольше. Ни во что не вмешивался, жил для себя, считал себя знатоком зэковских правил — чего можно, чего нельзя — к нему обращались иногда за разъяснением, но делал он это неохотно, лишь бы отстали. Со Спартаком они почти не общались. Это было странно: два маститых «вора» как бы не замечают друг друга. Я надеялся, что присутствие Володи дисциплинирует Спартака. Ничего подобного. Именно с появлением Володи Спартак начал открыто травить меня. Володя никак не реагировал. Во время разборки он молча сидел за столом. Я спросил: насколько справедливы обвинения Спартака с его точки зрения? Он пробурчал, что это зависит от того, как я буду отвечать, потом сказал, что не видит в обстоятельствах моего ухода из 124-й и курении общаковского табака нарушения зэковских правил, но добавил, что при желании можно повернуть и так, и этак. Это он сказал лично мне, а не собранию, и на кары, назначенные Спартаком, не возразил. «Ваше дело, меня не касается», — делал вид. Между тем, это он лег на мое «воровское» место. Есть вещи, которые путевый зэк обязан рассудить. Оба они со Спартаком утверждают, что путевый зэк не допустит беспредела и обязан навести порядок в хате. Ко мне претензии именно от того, что я не сделал этого в 124-й, а ушел. А что происходит сейчас? Спартак же явно беспредельничает. Оскорбления и оплеухи слабым и безответным, пародия на сходняк, наскоки за мнимые прегрешения, наконец, очевидный произвол с запретом сидеть за столом и драка — разве это не беспредел? А Володя лежит на боку, на бывшем моем месте у батареи и делает вид, что ничего не видит, не слышит. Как-то «непутево» получается.
Подхожу к нему и говорю: «Сколько можно терпеть выходки Спартака? Что делать?» Володя поворачивает опухшую от лежания физиономию, крайне недоволен: «Хули тебе от меня надо? Надоел хуже редьки». И опять к батарее. Сгораю от стыда и оскорбления. Спартак торжествует. Кричит про «пытичку» на моем дворе, про то, что никого и ничего не боится, предлагает послать ксиву строгачам: пусть скажут кто из нас прав, кто виноват. Трясет неистово широкими ладонями: «Когда уснешь, задушу своими руками!»
Наутро все же проснулся живым. В кормушке принимают пайки хлеба и сахара. Гремит бачок кипятка. Камера готовится к завтраку. А меня тошнит. Отвращение ко всему. Не хочется ни есть, ни просыпаться. К кормушке выстраивается очередь — начали раздавать баланду. Обычный завтрак — вываренная до костей рыба с жидкой картошкой. Кто ест, сидя на нарах, кто ставит миску на нары, а ест с пола на корточках. Завтрак я провалялся. Ребята оставили тюху (хлебную пайку) и порцию, две чайные ложки сахара в кружке. Двигают: ешь. Никакого желания. Спартак продирает глаза, лежит напротив, курит. Утреннюю баланду он всегда пропускает, поест, когда захочет, с чужого ларя и дачки. Вор должен хорошо питаться, иначе какой же он вор? Поесть бы ему сначала, нет, день начинается с ругани. Что ему самому за удовольствие — заводиться с утра? Решил, очевидно, не давать мне ни минуты роздыха, «покажи приговор, я хочу прочесть». Я не обращаю внимания. Да и слабость по телу, одно только нужно — покоя.
Спартак рычит, требует приговор.
— Не дам.
— Я маму твою… Сам отберу! — вскакивает с нар.
Пытаюсь отвести очередное столкновение, говорю спокойно:
— Все видели, читали — хватит.
— Уй! — гримасничает с гадливым презрением. — Даже голос, как ты говоришь — противно! Я таких профессоров на х… вертел — убью! — кидается к моим нарам.
Схватились посреди камеры. Ударил меня вскользь по челюсти. Хватаю обе его руки за локти. Вырывает руки, пока не удается, летит головой в подбородок, но промахивается, таскаем друг друга по камере, рук его не выпускаю. Гляжу в упор в носатую морду, в пылающие угли озверелых глаз, а треснуть не могу, рука на зэка не поднимается, потом, когда нагляжусь на таких зверей, да сам хлебну от них досыта, перестану жалеть. Хоть убей его, скажу только: собаке собачья смерть. Слишком много горя от них, слишком необратимо исподличались. Но в первых потасовках еще заслоняло то, что враг твой — брат твой, потому что зэк. Лишь потом станет ясно, как плохи бывают зэки, как жестоки, несправедливы, страшны они для других зэков, чтоб не видеть между ними огромной разницы, приходится наказывать и бить одних, чтоб защитить других. Поэтому таких, как Спартак, нельзя жалеть.