Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Московские тюрьмы
Шрифт:

Сцепились они у стола, и Бык, набычившись, за то и звали Быком, что очень похож, грозил здорового, на голову выше, Диму по стенке размазать. Дима с неожиданной ловкостью быстро пригнулся меж толстых сцепленных рук и резко ударил головой по центру лица, в нос, туда, где быкам кольцо вешают. Смачно, как по кочану капусты. Бомба — любого быка свалит. Дима выпустил руки. Лицо Быка побелело, из носа-пипочки заструилась кровь, глаза стали красные. Пригнулся к столу, утерся. И вдруг боковым разворотом кинулся массой на Диму. Дима увернулся — на стол. Бык — за ним. Дима — на верхние нары. Бык снарядом, с воем и ревом следом. Обменялись на лету глухими ударами. Со скоростью, поразительной для громоздких тел, прогремели на пол. Бык, гири кулаков на весу, бросается на Диму. Тот прыгает к стене, изворачивается, берет Быка в клешни. На Быка жалко смотреть: битая морда горит, кровь размазана. «Я же убью тебя, — примирительно объясняет Дима, — Неужели ты еще не понял?» Дима бесспорно сильнее. Видит это и Бык, но как же быть в глазах камеры? Столько внушал о своих кулачных победах, вор, король — нет, он не мог признать поражения. Материт Диму на чем свет стоит, страху нагнал смертного, тут бы и разойтись при своих интересах. И у Быка оправдание: да, пропустил вначале, но

зато уж его погонял, чуть не убил, да ладно — пускай живет. Он мог бы еще убедить себя, что спас репутацию, мог бы еще позволить себе поиграть в короля. Добрый Дима дал ему шанс — опустил руки. Но Бык сглупил: ударил его в челюсть. Тут уж Дима взорвался по-настоящему. Прямым коротким боем прижимает Быка к стене и молотит своими кувалдами по месиву, хлюпающему под ударами там, где у Быка предполагалось лицо. Удивительно, как Бык на ногах удержался. Дима бросил его и пошел к умывальнику. Но Бык опять удивил. Придерживая руками то, что образовалось на месте лица, шатаясь на толстых, коротких ногах, тоже подошел к умывальнику и весь остаток сил вложил в последний удар, получилось слабо, вскользь по челюсти. Дима так и застыл с мокрыми руками, глазами не веря: рехнулся Бык что ли? А Бык опять руку заносит и головой на Диму. Хрясь — коротким прямым по лбу Дима отбрасывает Быка к стене. Уходит к себе на верхние нары, качая головой: «Сам бык, видел быков, но такого…» С полчаса Бык лениво обмывал изуродованную физиономию. И что, вы думаете он произнес после этого?

— По стенке размажу!

Он еле ковылял к своим нарам.

Только у него зажило, через несколько дней смотрю с утра: у Быка опять синячище на весь глаз, но подчеркнуто весел, бодрится, будто у него не фингал, а блатное украшение. Господи, откуда, вроде не дрался никто? Оказалось, друг его, Пончик, который с ним рядом лежал и воду носил, втихаря разукрасил. Ай, да Пончик, мал да удал! Я знаю его по Матросске, по 124-ой, мы тогда чуть не подрались. Лез за баландой без очереди, я ему резко сказал, постояли в боевой стойке, но он не кинулся. А парень плотный. Если Быка уделал, то и мне бы тогда не сдобровать. Жить опаснее, чем думаешь. Дошла, очевидно, эта истина и до Быка. Доблатовал — уже пацаны колотят. С тех пор присмирел, стал нормальным добродушным человеком каким и был по натуре, пока не вздумалось притворяться блатным. Лжекороль был низвергнут. Больше в этой камере никто не претендовал на корону.

Драки возникали по пустякам, страсти вспыхивали и быстро остывали, без каких-либо разборов и последствий. Пришел парнишка-грузин. Я в ту пору занимал место рядом с Володей-мегрелом. Устроился парень рядом с нами. Грузины, евреи, армяне — все национальности стремятся быть вместе. Особенно кавказцы. Они обычно в камерной аристократии. А если их двое-трое, то камера в их руках. Их называют «звери». Им это не нравится, но многих из них не назовешь иначе. Хитрые, жестокие, они умеют одновременно вызывать расположение сильных и нагонять страху на слабых. Однако Володя и новый парнишка-грузин — другие люди: человечнее, мягче. И тем не менее, разумеется, на положении аристократов. Все же кавказцы выглядят более развитыми, ухоженными, проворными, чем основная русская масса камеры. Наш средний мужик замызганней и ленивей. Самому лень пальцем пошевелить, всего боится, поэтому даже рад, когда находится кто-то, кто берет на себя бразды правления камерным стадом. Есть у кого спросить, с кем посоветоваться и не надо напрягать худые мозги, чтобы самому решать чего можно и чего нельзя. Он легче подчинится, будет лебезить, угождать, чем отважится на самостоятельное решение. Толпа в 50–60 человек покорно отдает себя в распоряжение любого, рвущегося к камерной власти, будь он русский, кавказец, да кто угодно — лишь бы языком шевелил, да кулаки не ржавели. И малое честолюбие не позволяет смешиваться с серой, аморфной массой, достойнее особняком или над нею. Кавказцы достаточно честолюбивы, чтобы быть наравне с теми, кто сам себя не уважает. Смело занимают красные места за столом и на нарах, вносят рассудок в беспорядочные мужицкие беседы. Так повелось, что им уступают, будто так и должно быть. Зверь зверем, а все же на полголовы выше среднего. И дела у них покрупнее, и напора побольше, и хоть и с акцентом, а рассудит обстоятельнее русского. Поэтому парнишка-грузин сразу устроился среди первых людей камеры.

Но был он не так приятен, как Володя-мегрел. Хвастлив, всезнающ и блатной. Надо же как-то подать себя, а иначе он не умел, никто еще не научил его из чего складывается достоинство и уважение. Нагляделся по камерам, вот и кривляется. Сам же по себе неплохой парень, лучше, чем пытался казаться. Из показухи заспорил он с одним парнем по какому-то незначительному вопросу, влез не в свою беседу. Парень тот, солдат (посадили на срочной службе), заметил ему, чтоб не совался в чужой базар, у зэков это не принято. Но как посмел какой-то солдат с верхних нар ему, такому блатному вору да еще с такой мощной поддержкой в лице Володи, замечание делать! Огрызнулся крайне неприлично: «Е… в рот, чего ты понимаешь?» Солдат сверху: «Сам ты е… в рот!» Страшнее оскорбления в неволе не бывает. Грузин выскакивает на проход, солдат прыгает сверху оба длинноногие — обмениваются ударами на дальней дистанции. Грузин явно рассчитывал на поддержку Володи и, когда увидел, что драться придется один на один, оробел и с вытянутыми кулаками разразился угрозами: чего он только сейчас с солдатом не сделает, во что только не превратит, если тот хоть пальцем его коснется, то вынесут из хаты ногами вперед! Солдат видит, что грузин не дерется, плюнул и ушел к себе. Грузин «напугавши!» солдата, возвращается важно и, чтоб замять конфуз говорит Володе так, чтобы все слышали: «Не дай бог он мне на пересылке этапом встретится!». Володя отводит глаза, не желая обидеть земляка иронией. Он и не подумал бы вместе колотить солдата. Во-первых, грузин — забияка, сам виноват. Таким полезно иногда сбить спесь. Во-вторых, в камере правило: в личных распрях — один на один, никто соваться не должен. Когда тон в камере задают путевые люди, жить можно. Нехорошие люди стараются казаться лучше, а хорошим и добрым никто не мешает быть хорошими и добрыми.

Месяц покоя. Никто в этой камере меня не дергал: ни менты, ни зэки. Но в начале апреля вызывают с вещами. Очень разволновался, ничего не пойму — куда? Третий месяц после суда, давно должен быть на зоне, но до сих пор не везут протокол на ознакомление, до сих пор по этой причине не могу отправить кассационную жалобу. Писал заявление

в Мосгорсуд. Сверх положенного нахожусь в условиях пересыльной тюрьмы и рассматриваю это как неправомерное ужесточение режима содержания, определенного приговором. В самом деле: в соответствии с УПК не позднее трех дней после подписания должны ознакомить с протоколом, не позднее семи дней после ознакомления я должен отправить кассатку, за месяц ее должны рассмотреть после приведения приговора в законную силу; если кассационный суд утвердит приговор, не позднее десяти дней обязаны отправить в места не столь отдаленные. Таким образом, при нормальном прохождении процедур после суда на пересылке не должны содержать более двух месяцев. А я уже третий месяц и конца не видно. На зоне все-таки легче: хоть воздух свежий, небо видно. И писал заявление, чтобы ускорить. Вместо этого уводят из камеры, которую мне очень бы не хотелось менять на другую.

Первая мысль: так и есть, решили, что мне здесь чересчур хорошо, переводят туда, где больше горя. Вторая: на этап, на зону. Шиш тебе, а не протокол и кассация. Третья: освободят. Я все же не исключал этого. Сколько не примеривал свое дело к кодексам, — ну ни в какие ворота, ни за что сижу. Дошло, может, до высших инстанций, а оттуда, как только глянули в материалы, сразу звонок в Мосгорсуд: «Что же вы делаете? Позорите правосудие! Немедленно освободить!» На контрасте ожиданий — от пресс-хаты до дома, от спартачков до Наташи — то в жар, то в холод, выходил я озадаченный из камеры.

Ведут вниз, куда-то к выходу. Матрац, кружку — сдать, мешок — на стол, верхние вещи долой — капитальный шмон. Несут передачу: «Распишитесь». Отлегло от сердца — Наташа! Квиток заполнен ее рукой. Значит, с ней всё в порядке, а мартовскую передачу так и не взяли, наврали мне, и никакого письма от опера она не получала. Поместили на полчаса в отстойник, потом отвели в закуток — за углом вестибюль и выход наружу: в тюремный двор. Снуют менты, вижу через парадную дверь — во дворе машины урчат. Пешком бы ушел. Может, правда, выпустят? Больше подумать не на что. Если б на зону, то не был бы я один. Если в суд или что-нибудь в этом роде, то возвращаться назад и, следовательно, не надо было сдавать матрац и спешить с передачей. Нет, расчет был окончательный и куда, если не домой? Больше некуда.

Трется рядом пожилой прапорщик. Пристреливаюсь к нему: «Сколь время?» Рявкает зло: «Твой срок не вышел!» «Что это он? — думаю. — Я, может, одной ногой дома, а он со мной, как с преступником». Поубавилось уверенности на счастливый исход. А какой иной — не представляю. В таких случаях надежда всегда на лучшее. Нахожу желаемое объяснение: прапор, очевидно, не в курсе, надо офицера спросить. Долго ловлю — офицера. К ним туда, в зал, нельзя, надо подстеречь, когда мимо пройдет. Подстерег, наконец: «Куда меня одного?» Зыркнул на бегу зрачками: «Отвезут, узнаешь». Счастливая моя гипотеза задымила. Но почему не говорят? Да и куда же? Наверное, ни черта они про меня не знают. Все они тут мелкие исполнители, а мой начальник солидный сидит в кабинете, сейчас вызовет и скажет: «Здравствуйте, Алексей Александрович! Извините, что так получилось — и в нашей системе, к сожалению, бывают ошибки. Идите домой. Но советую: не пишите, бросьте совсем это дело». Я с ним спорить не буду. Даст он бумагу — я как возьму ее, так и припущу со всех ног вон, подальше от чертова дома. Только бы за ворота!

Тут подходит злой прапор и указывает глазами на мой мешок, командует: «Пошли!» У выхода тот офицер дожидается. И воронок у крыльца. Обманул меня солидный начальник. Мешок — в кузов, следом ногу на железную лестницу. На площадке воронка — два солдата. Меня за решетку. Поехали. А куда — черт его знает.

От солдат узнаю, что едем в Матросскую тишину. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Для меня это могло означать только одно — раскрутка! Наплывает перекошенная гримаса Байковой: «переквалифицирую на 70-ю!» Кудрявцев: «Какая, по-вашему, разница между 190^1-й и 70-й?» Желтолицый опер-капитан: «Можем — во Владимир, а можем — в Иркутск». Шурик, его соплеменник якобы из Лефортово, Спартак. Старлей-воспитатель: «Новые материалы в вашем деле». Насобирали-таки на 70-ю? О чем еще я мог тогда думать, трясясь в воронке на обратном пути в Матросску?

Глава 8. По второму кругу

Малолетки

Опять сборка, душемойка, матрац-матрасовка в одном окне, кружка-ложка в другом, и к ужину попадаю после двухмесячного отсутствия в 145-ю — осужденку. На круги своя. А почему не Лефортово? Если 70-я, то только туда. Другую статью подобрали? Какую? Вроде совсем уж не за что. Что же тогда? Сильно озадаченный входил я в знакомую камеру.

Полно народу и все новые. Полкамеры, почти вся правая сторона, — малолетки. В тюрьме им стукнуло 18, и их совершеннолетие отмечено переводом во взрослую камеру, это их аттестат зрелости. Снуют всюду, только их слышно и видно. «Профессор!» — кричат вдруг с дальнего шконаря. (На Пресне — нары, здесь — шконари). Иду на голос. Встает навстречу в черном трико знакомый парень. Играли мы раньше с ним здесь же в шахматы. Он силен, я не выиграл ни одной партии. Спрашивает: «Ты чего сюда?». Говорю, что не знаю, а ты чего застрял? Болезненно морщится, пальцем по горлу: «И не говори — вот так надоело!» Он ждал этапа на больничку или места в тюремной санчасти — что-то с желудком. И выглядел неважно, хуже прежнего. Обстановка грязной, душной, вечно переполненной транзитной осужденки, конечно, не для больного человека. Заморили парня. Из старого состава он один. Сотни, если не тысячи, прошли при нем через эту камеру. Еще тогда, при первом моем появлении, он сидел здесь не один месяц.

Странная, непонятная у него история, он особо не распространялся. Сказал только, что не из Москвы, откуда-то из Краснодара или Ставрополя. Там посадили, потом этапом через Ростовскую и Волгоградскую пересылки сюда, в Москву. В тех пересылках хуже, чем здесь. Вши, вонь, толканы не работают, загажены, вода с перебоями. Кормят плохо. Этап занял два-три месяца, на нем и испортил желудок. Сидит теперь на таблетках в полной неопределенности: то ли в больницу, то ли назад, в родной Краснодар, да хоть к черту на рога — лишь бы сдвинуться, с ума сойдешь в этой осужденке. Грязь, теснота — полбеды. Каждый день разные люди со всех камер, встречи врагов, разборки, драки, избиения, видеть все это — какие нервы нужны! Неделя изводит — терпенье лопает, скорей бы, скорей отсюда. И люди уходят, а ты торчишь, и так уже несколько месяцев. Здоровый не выдержит, каково же больному? Лицо изможденное, высох, забыл, наверное, когда улыбался. Господи, по какому приговору, за какие преступления так?

Поделиться с друзьями: