Московское воскресенье
Шрифт:
Катя поторопилась утешить его:
— Они, Павел, правы, когда говорят, что и после войны нужны будут инженеры.
— Это жалкое утешение! Я не нуждаюсь в нем. Посуди сама, могу ли я слушать лекции, когда в голове только одна мысль о тебе: где ты, жива ли? Плохая будет у меня учеба.
Катя молчала. И соглашалась с ним и не находила слов, которые бы успокоили его.
— Но обещай мне только одно: не забывать меня.
Он притянул ее к себе, заглянул в глаза:
— Будешь писать?
— Обязательно! — воскликнула Катя.
Они не произносили слово «любовь»,
— Да, — с горечью воскликнул Павел, — жизнь без тебя будет невыносимой! Я никогда не примирюсь с этой несправедливостью: ты в пекле, а я в тихой аудитории. Это возмутительная насмешка судьбы!
— Не горячись, Павел, не горячись, — тихо уговаривала Катя. — Каждый должен выполнять свою работу…
— Нет! Я должен выбраться на фронт! Мы увидимся там. Но пиши мне чаще, чтоб я не потерял твоих следов.
От его горячих слов Кате стало грустно, она посмотрела на часы и решила сократить это тягостное прощание:
— Ну, мне пора!
Павел побледнел, сжал ее руки:
— Увидимся! Слышишь, береги себя!
Так они и расстались.
В ночь с пятнадцатого на шестнадцатое октября все спали одетые. В четыре часа начался подъем. Сто тридцать восемь девушек выстроились: в форме, вещевой мешок за плечами, котелок у пояса.
Комиссар части Мария Речкина пристальное последний раз оглядела строй. Все было в порядке. Последний раз испытующе взглянула в глаза каждой девушке — они были спокойны. И Речкина дала команду:
— Шагом марш!
И застучали сапоги, отпечатывая последние шаги по московским улицам.
Холодный ветер гнал по небу тяжелые тучи, и они двигались, будто вражеский десант. Лучи прожекторов тщательно просматривали каждую тучу: не прячется ли там «юнкерс»? Москва погрузилась в темноту, будто и нет ее на земле. А за темными шторами работали заводы, учреждения, научные институты. На железных дорогах разгружались эшелоны, доставившие раненых, и грузилась техника войны, направляемая на запад.
В глубокой темноте, в приглушенном шуме отбывал новый воинский эшелон.
Катя поторопилась занять место у двери, чтобы в последний раз взглянуть на Москву.
Вокруг нее продолжалась дорожная суета. Командиры отдавали какие-то распоряжения, кто-то волновался, что мало фонарей, что не хватает печек. Катя старалась не замечать этого, она думала только о Москве. Что будет здесь завтра? Отбросят ли защитники Москвы танковые колонны врага? Она вспомнила Можайское шоссе, где студенты копали противотанковые рвы, вспомнила «ежи» из рельсов, которые автогенщики сваривали прямо на улицах, даже на улице Горького — напротив дома со скульптурой рабочей семьи, вспомнила воронку от бомбы, упавшей неподалеку от Моссовета.
Все, все вспомнилось в эту последнюю минуту: родной дом, папин завод, университет.
«Неужели немецкие бомбы угрожают им? Нет, мы не допустим этого!»
К двери подошла Наташа Мельникова, ловко подтянулась на руках, прыгнула в вагон и села на полу. Вскинув голову, взглянула
на Катю:— А, это ты? Ну, садись рядом. Знаю, о чем ты думаешь. Думаешь о доме? Правда?
Хотя Катя действительно вспоминала о матери, она все же сказала:
— Я думаю, приехала ли Марина Михайловна и скоро ли мы тронемся?
— Она прошла в командирский вагон вместе с летчицами. Значит, скоро поедем. Садись. Отсюда хорошо будет видно Москву.
Она подвинулась, и Катя села рядом, свесив ноги наружу. Наташа положила руку ей на плечо:
— Меня не обманешь. Я точно знаю, что ты сейчас думала о маме. Я сама думаю о доме. Хорошо, что мама меня не провожает. Она бы обязательно плакала, а мне было бы неловко перед девушками. Она у меня ужасная плакса. А у тебя?
— Тоже… — ответила Катя, устремив взгляд в темноту и прищуриваясь, чтобы отогнать внезапно вспыхнувшее воспоминание о маме. Помолчав, она продолжила: — Это ты верно сказала: все мамы ужасные плаксы…
Она хотела скрыть под шуткой тревогу, которая охватывала ее, лишь только Катя вспоминала о семье. Что с ними будет? Уцелеют ли от бомб? Выдержат ли все трудности, которые несет с собой война? Увидится ли Катя с ними? Суждено ли ей вернуться домой?
Девушки долго смотрели в ту сторону, где в темноте притаилась Москва. Потом Наташа негромко, словно разговаривая сама с собой, сказала:
— Стихи бы об этом написать…
Катя удивленно взглянула на нее и даже переспросила:
— Какие стихи? До стихов ли сейчас?
— Пожалуй, верно, — неохотно согласилась Наташа и перевела разговор на другую тему: — В шахматы играешь?
— Играю.
Наташа кивнула, пряча улыбку.
— Видно сразу математичку. Я еще в ЦК комсомола заметила тебя и подумала: «Вот серьезная девушка». А я пишу стихи и очень люблю музыку. Я и сейчас вот, закрою глаза, выключусь из суеты — и слышу Баха, «Бранденбургскую симфонию», особенно вот это, из второй части, — ра-ра-ри-ра… Впрочем, ты в музыке, наверное, ничего не понимаешь…
— Это верно, — охотно призналась Катя.
— А у нас в семье все музыканты. Только я с шестнадцати лет решила пойти в авиацию. Это когда «Родина» летела на восток, устанавливала рекорд на дальность.
Наташа умолкла. Молчала и Катя. Подсвечивая фонариком, перед вагоном остановилась Евгения Курганова:
— Катя, почему это ты так спокойно сидишь и смотришь на звезды, словно в обсерватории? Я со старшиной и парторгом ломаю голову, как нам утеплиться, где достать дрова и печурку, а ты, мой лучший актив, сидишь и мечтаешь!
— Я не мечтаю, а думаю, — обиженно ответила Катя.
— «Думаю»! — передразнила ее Женя. После того как ее избрали комсоргом, она стала требовательной и все добивалась от подруг каких-то решительных действий. — О чем же ты думаешь?
— Так, о жизни, — уклончиво ответила Катя, ожидая, что Евгения сейчас уйдет.
Но Евгения неожиданно прислонилась плечом к вагону, запрокинула голову и тихо сказала:
— Прощайте, московские звезды!
— Нет, не прощайте, — перебила Катя, — а до свидания. До свидания, Москва! Мы вернемся к тебе с победой.