Москва, г.р. 1952
Шрифт:
Справедливости ради отмечу, что не все мои одноклассники относились к Камянову так же, как я; некоторые ворчали по поводу его «двуличия».
Годы преподавания во Второй школе Виктор Исаакович вспоминал впоследствии с очевидным удовольствием. Так получилось, что с середины 1970-х он работал редактором отдела критики в «Новом мире», где время от времени печатала рецензии моя жена. Она была единственным автором отдела, к кому Камянов обращался на ты, а на вопросительные взгляды сотрудников с улыбкой отвечал: «Она ведь жена моего ученика из Второй школы!»
В конце 1970-х Камянов выпустил книгу о «Войне и мире». Литературный стиль Виктора Исааковича удивительно соответствовал его речи, отточенной и немного витиеватой. Я прочитал книгу с большим интересом, она побудила меня с запозданием найти и прочитать «Исповедь» и религиозные произведения Толстого, которые в советские годы нигде, кроме 90-томного академического собрания сочинений, не печатались.
Блестящим учителем был наш географ Алексей Филиппович Макеев. Его предмет назывался «экономическая география зарубежных стран». Географией я увлекался лет с десяти, и в общем, хорошо ее знал, но и мне приходилось туго на его уроках, особенно когда Макеев давал короткие письменные контрольные на 10–15 минут. Он внезапно объявлял: «Достать листки бумаги и убрать все остальное!» Все кричали: «Без предупреждения!» – но протесты не помогали. Дисциплина у Макеева была железная – иначе невозможно было бы успеть столько, сколько мы делали за один урок. Система преподавания Макеева уже тогда была похожа на преподавание в хорошей американской школе, когда отметка зависит от систематической работы на протяжении четверти, а экзамен в конце фактически ничего не решает.
Макеев сам оборудовал свой класс узкопленочным проектором и почти на каждом уроке показывал нам фильм о стране или регионе, который мы проходили. Мне трудно даже представить себе, сколько времени и энергии надо было тратить, чтобы доставать все эти фильмы.
Совсем не так поначалу выглядели наши уроки физики. Когда наш класс был только сформирован, у администрации, как ни странно, не нашлось для нас хорошего учителя, и почти весь первый год то преподавали какие-то явно временные люди, то уроков физики не было вообще. Только в самом начале десятого класса к нам пришел Яков Васильевич Мозганов. Как я сейчас понимаю, перед ним стояла почти невыполнимая задача: не только повторить с нами на должном уровне то, чему нас до этого учили плохо и фрагментарно, но и подготовить класс к вступительным экзаменам, в том числе в самые трудные вузы – на физфак и в Физтех, куда многие собирались поступать. Мозганов великолепно с этим справился. Яков Васильевич был элегантный, жовиальный человек с аккуратными усами, всегда в дружелюбном расположении духа. Он исключительно четко объяснял материал и управлялся с классом главным образом с помощью уместной шутки.
Мозганов оказался большим поклонником Окуджавы. Как-то он пригласил всех желающих после уроков послушать принесенные им записи. Там были и старые песни, и совсем тогда новая, мне еще неизвестная «Грузинская песня» («Виноградную косточку в теплую землю зарою…»). Песню все слушали с благоговением, мне тоже она очень нравилась. Только много позднее я узнал, что виноград никто косточками не размножает, для этого используют черенки.
Школьную программу математики у нас преподавал Алексей Петрович Ушаков по прозвищу «Бегемот». Прозвище это очень ему подходило: он был крупный, грузный человек, флегматичный и обычно довольно мрачный. Однако, несмотря на свою неразговорчивость, преподавал он прекрасно; наверное, для преподавания математики много говорить не обязательно. Алексей Петрович давал нам самые большие домашние задания из всех преподавателей, да и уроки его были весьма напряженные. «Бегемот» объяснял новый материал как бы нехотя, видимо, в душе полагая, что мы и так все это можем прочитать в учебнике. А вот когда он рассказывал про решение каких-нибудь особенно сложных задач, тут у него появлялся даже некоторый азарт, и он быстро исписывал всю доску своим мелким острым почерком. Увлекаясь, он часто захватывал большой кусок перемены.
Лекции по математическому анализу и другие разделы высшей математики, включая начала теории множеств и теории вероятности, читал нам Леонид Ефимович Садовский, профессор прикладной математики в МИИТе. Весь его вид олицетворял формулу «В здоровом теле – здоровый дух». Это был подтянутый, бодрый человек со спортивной осанкой и атлетическим сложением. На лекции он часто приходил с зачехленной теннисной ракеткой или с мокрыми волосами, явно после бассейна. Неслучайно он был всю жизнь активным пропагандистом спорта среди математиков и физиков. Лекции он читал превосходно, сказывался многолетний опыт преподавания студентам. Благодаря его лекциям я до сих пор сохраняю представление об основах анализа, хотя в своей профессиональной жизни практически им не пользовался.
Однако самым ярким учителем Второй школы был, безусловно, Анатолий Александрович Якобсон. Мне посчастливилось проучиться у него год: в девятом классе Якобсон преподавал нам историю СССР. Еще до моего прихода в школу Анатолия Александровича со скандалом сняли с преподавания литературы. Насколько я знаю, он ввел в школьный курс изучение ряда западных авторов, и ему официально инкриминировали отклонение от программы. Конечно, главной причиной была его правозащитная деятельность, в частности, попытка выступить общественным
защитником на процессе Синявского и Даниэля, но никто нам этого, естественно, не говорил. Ирония ситуации заключалась в том, что Якобсону по-прежнему разрешали преподавать историю, а в девятом классе это была история России девятнадцатого и начала двадцатого века, которая требовала особой идеологической выдержанности.Свои уроки Якобсон строил, по сути, как лекции. Он прочитал нам, в частности, курс лекций о политических партиях предреволюционной России, приводя совершенно неизвестные не только нам, подросткам, но и нашим интеллигентным родителям цифры и факты. Так же захватывающе он рассказывал о русско-японской и Первой мировой войнах.
Якобсон был человек увлекающийся и к истории России относился со страстью. Ему было трудно пассивно выслушивать учеников, проверяя, «выучили» они или «не выучили». На его уроках ни он, ни мы не думали об отметках. Вот как написал об этом в своих воспоминаниях тогдашний завуч школы Герман Наумович Фейн: «Бывало, ученик изрекал поразившую Толю мысль и замолкал, не зная, как ее раскрыть, а Толя, метнувшись со своего учительского места, на целый урок разражался блистательной лекцией, в которой развивал тезис, вряд ли столь глубоко осмысленный самим учеником…»
На уроки Якобсон приходил взлохмаченный, с вылезающей из брюк рубашкой. Как я теперь понимаю, его крайняя небрежность к собственной внешности, которую отмечают многие мемуаристы, могла быть одним из симптомов его тяжкой психической болезни, о которой мы в те годы, конечно, не знали.
Во время уроков Якобсон часто шутил, иногда рассказывал анекдоты. Все его шутки, которые я помню, так или иначе вращались вокруг «алкогольной» темы. Например:
– Какой спиртной напиток начинается на букву «Е»? – Еденатурат.
– Слово «алкаш» происходит не от слова «алкоголик», а от слова «алкать».
– Пожар в публичном доме. Все бегают, кричат «Воды, воды!» Из одного номера высовывается помятая физиономия и говорит: «А в тринадцатый, пожалуйста, пивка».
И так далее.
Кроме преподавания истории Якобсон время от времени читал свои знаменитые лекции о поэзии в набитом до отказа конференц-зале школы. Вместо привычного лозунга «Учиться, учиться и учиться» или чего-нибудь еще в этом роде на стене зала долгое время висел длинный плакат со следующим текстом: «Конгрегация абстрактных идей в сфере духовной апластики есть то самодвижущее начало, которое движет всемирную идею». Происхождение этой заумной фразы было мне неизвестно, подписи под ней не было, но она вполне соответствовала духу второшкольного юмора.
На лекции Якобсона приезжали знакомые ребята из других школ, их родители, наши родители. За 1967/68 учебный год Анатолий Александрович прочитал, кажется, пять лекций: о Пастернаке, о Блоке, о Есенине, «О романтической идеологии» и о Чернышевском. Лекции, как правило, кто-то записывал на магнитофон, их можно было попросить переписать и потом снова послушать.
Особенно блестящей была лекция «О романтической идеологии», которая потом стала статьей и распространялась в самиздате. Я не думаю, что даже второшкольная аудитория была в состоянии в полной мере ее оценить. Дело было не только в том, что в ней звучали имена, которые нам ничего не говорили: Джек Алтаузен, Михаил Голодный, Артем Веселый. Большинство упомянутых Якобсоном поэтов – Тихонов, Багрицкий, Светлов – были нам знакомы. Главное, что в обществе еще сохранялся определенный уровень исторического оптимизма, свойственный шестидесятникам, еще не было оккупации Чехословакии, с огромным успехом шли пьесы Шатрова о Ленине. А Якобсон обвинял поэтов, которые воспевали революционное насилие, в антигуманизме. Речь шла о «ленинской эпохе», и многие слушатели не были готовы взглянуть на нее критически. Одним из запомнившихся моментов его лекции было описание сцены из спектакля «Десять дней, которые потрясли мир», поставленного на Таганке. В этой сцене крошечные, жалкие обыватели суетились у ног огромного революционного матроса с винтовкой (эта картина изображалась в виде теней на занавесе и выглядела в стиле окон РОСТА Маяковского). Мало того что Якобсон решительно встал на сторону жалкого обывателя, что не совсем укладывалось в наше молодое романтическое сознание. Он к тому же обвинил создателей спектакля в романтизации насилия, а ведь театр на Таганке воспринимался как средоточие всего передового, смелого, правдивого.
Разумеется, не все лекции Якобсона были равноценны. Две большие лекции о Пастернаке зал сначала слушал, затаив дыхание, потом стал отвлекаться. Обдумывая эти воспоминания, я просмотрел лекции о Пастернаке в опубликованном виде и убедился: они мало подходили для публичного чтения, прежде всего в силу своего объема. Анатолий Александрович, видимо, чувствовал усталость слушателей, пытался оживить лекцию шутками вроде: «Я позднего Пастернака люблю безумно, так что сильнее просто любить нельзя, а раннего – еще больше». В шестнадцать лет мне эта фраза нравилась своей открытостью, эмоциональностью, но сегодня смущает своей экзальтированностью.