Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:
В те времена уголовники жили в Таганской тюрьме, а в Бутырках помещались только «контрики» (весь букет 58-й статьи). Так что здесь царила своего рода демократическая справедливость, то есть если вы уж лежите на хорошем (около окна, подальше от параши) месте, то никто вас не сбросит, чтобы занять самому ваше место, никто не покусится на ваши шмотки, не отнимет продукты, купленные в тюремном ларьке. (На деньги, изъятые при аресте или принесенные в тюрьму родственниками, здесь разрешалось покупать продукты три раза в месяц, но на сумму не более 50 рублей.)
Но зато уж на Красной Пресне, а тем более в вагонах во время этапа, бытовики (так ласково называли в те времена энкавэдэшники социально близких уголовных преступников – бандитов, убийц и прочих, в отличие от нашего брата контрика – социально опасных) имели полное раздолье: когда хотят – разденут, отберут все съестное, а чуть кто пикнет – изобьют,
Про Бутырки этого не скажешь, там поведение надзирателей с этой точки зрения было безупречным, по первому требованию они смело заходили в камеру и наводили порядок, если кто-нибудь из бывших бытовиков [171] , по ошибке попавших по 58-й статье, пытался тряхнуть стариной и покуситься на имущество ближнего. Но в некоторых тюрьмах надзиратели чуть ли не открыто вступали в контакт с бытовиками, и те отдавали им часть добычи, взамен получая некоторые льготы, вплоть до водки, а иногда и доступа в женские камеры.
171
Здесь и далее такое сближение, а иногда и отождествление бытовиков и блатных неточно. На деле бытовики – это лица, осужденные по не самым тяжким уголовным статьям и не являвшиеся профессиональными преступниками – блатарями.
Но все это мне, конечно, пришлось узнать позже, а пока, устроившись с вояками, я начал знакомиться с обитателями и нравами пересыльной камеры. Первым делом я положил в общую кучу свои миску и кружку, полученные мною у надзирателя перед входом в камеру, ложка же была личной собственностью каждого зэка.
Ввиду кратковременности пребывания зэков в пересылке (в основном, не более четырех-пяти дней), все лица менялись как в калейдоскопе, и в памяти моей остались только наиболее примечательные личности. Почти сразу же мое внимание привлек человек с густой, черной, как у Карла Маркса, бородой, чувствовавший здесь себя чрезвычайно уверенно и независимо. По всей его осанке и поведению видно было, что в подобных заведениях он не впервые. Возраста примерно лет сорока, анархист синдикалистского толка – Марк Евсеевич Нехамкин [172] действительно успел «отведать» некоторые царские тюрьмы, вплоть до знаменитого Александровского централа, близ Иркутска, а в советских политизоляторах, тюрьмах, лагерях и ссылках он находился почти непрерывно, с 1921 года.
172
Нахамкес [Нехамин, Нехамкин, Нехамкес] Марк Исаевич (Евсеевич) (1892, по др. данным 1895). Анархист. В 1920—1930-е неоднократно арестовывался по обвинению в контрреволюционной агитации и отбывал ссылку или тюремное заключение (в Архангельской и Вологодской губ., в Казахстане, Ташкенте и Воронеже). Причина репрессии, совпавшей по времени с хургесовской, не установлена.
Побывал он сначала в либеральных политизоляторах, куда, конечно, безо всякого суда, втихомолку, помещали бывших, более-менее видных, революционеров меньшевистского, эсеровского и анархистского толка. Там были созданы вполне сносные условия жизни: камеры
не запирались, гулять во дворе разрешалось от подъема до отбоя, питание вполне приличное и достаточное, разрешалось получать любую, в том числе и политическую, литературу. Но весь этот либерализм кончился в начале 30-х годов. Начались пятилетки, и все эти «санатории» для контрреволюционеров ликвидировали, а их самих поотправляли в лагеря.Начал активизироваться и ГУЛаг: Вишера, Магнитогорск, Беломорканал – вот вехи крестного пути Марка Евсеевича. Правда, больших сроков (подобно уже ранее упомянутому мною А. А. Буланову) он не получал, а большей частью «по особому совещанию» – два-три года, но уж перерывов свободы между этими сроками у него почти и не было: не успел отбыть один, как уже готов следующий. Сейчас его опять сюда привезли из какого-то лагеря. Ожидал он два-три года, но неожиданно получил сразу пять лет, да еще и тюремного заключения.
Как видно, я оказался более опасным преступником, чем он, потому что моя «троцкистская деятельность», в отличие от его анархистской, потянула почти по высшему баллу нашего уголовного кодекса – восемь лет тюремного заключения. Но надо сказать, что в дальнейшем эта разница в сроках оказалась совершенно несущественной: началась Отечественная война, и в связи с этим после окончания сроков не освободили не только «пятилетников», но даже и «восьмилетников». И те, и другие даже после победы над фашистами оставались в заключении до так называемого «особого распоряжения», которое лично для меня пришло только в октябре 1946 года, то есть более чем через полтора года после окончания данного мне в 1937 году восьмилетнего срока.
Так что я пересидел всего-навсего полтора года, и мне, можно считать, еще повезло. Многие (не считая тех, которым уже в лагере был добавлен новый срок от десяти до двадцати пяти лет, в результате чего они становились вечными зэками) осужденные в 1937 году на пять лет заключения оставались там еще и после моего освобождения. Видимо, их «особое распоряжение» еще по каким-то причинам не поступило, и хотя они и не схлопотали себе дополнительного срока в лагере, но тем не менее пересидели более пяти лет безо всякого по этому поводу объяснения. Причем, как говорили опытные зэки, писать куда-либо по этому поводу ни в коем случае нельзя, этим можно только себе навредить.
О тебе могут вспомнить те, кому не надо показываться на глаза, и запросто вместо «особого распоряжения» сунуть еще и дополнительную «баранку» (десять лет) по ОСО. Так что уж сиди тихонечко, как мышонок в норке, и не пищи, а там, глядишь, и «особое распоряжение» придет и выпустит тебя на волю, правда с «волчьим паспортом» (статья 39 – ограничение в проживании), но хоть за тобой не будет всегда следовать человек с ружьем.
А вообще, даже на фоне наиболее примечательных людей пересыльной камеры Нехамкин был весьма колоритной фигурой: лицом – копия Карла Маркса, только в лагерном обмундировании. Марк Евсеевич являл собой классический тип политзаключенного доежовских времен. Не боялся он никого и ничего, знал, что воли ему все равно не видать никогда вне зависимости от того, откажется ли он от своих убеждений анархиста или останется при них, и потому он никогда даже и не пытался делать вид, что «перековался» и перешел на советскую платформу, как делали многие меньшевики и эсеры, но это им, кстати, и не помогало. Джугашвили, и сам никогда в жизни никому правды не говоривший, не доверял и им, полностью оправдывая народную поговорку: «Свекровь снохе не верит». Так и сгнили их косточки по разным тюрьмам и лагерям необъятной нашей страны.
Правда, ни к кому Нехамкин со своими убеждениями не навязывался, но, в отличие от других, охотно и абсолютно не боясь стукачей, которых в каждой камере было более чем достаточно, высказывал свои взгляды, критиковал действия властей, рассказывал все подробности своих тюремнолагерных перипетий (за что, между прочим, НКВД еще и до 1937 года давало новый срок, зачастую даже больше первоначального). Эта его откровенность пугала многих однокамерников, некоторые даже подозревали в нем «наседку», уж больно он откровенно высказывался по любому вопросу, но во мне он сразу вызвал полное доверие.
Я с ним быстро сдружился. Он мне много рассказывал о своей жизни, я же, не боясь доноса, беседовал с ним даже об Испании, а особенно о сотрудничавших с нами анархистах. Эти рассказы были для Марка Евсеевича как бальзам на душу. Как-то этот суровый вечный каторжник, прошедший все семь кругов ада джугашвилиевских застенков, даже всплакнул тяжелыми мужскими слезами. «Эх, побыть бы там хоть один денек, за это не жалко и весь остаток жизни отдать!» – стукнув кулаком по нарам, прошептал Нехамкин, а потом сказал, блеснув темно-карими глазами: «А все же хорошо, что наши товарищи живут и борются под красночерным знаменем».