Мост через Лету
Шрифт:
Первый рассказ, как молния среди ясного неба, переменил жизнь. А может быть, просто уточнил, определив ускользающую цель бесконечной погони.
С тех пор, словно подверженный наркомании, много лет я постоянно нахожусь в этой погоне за необъяснимым чувством. Оно приходит, возвращается, только через работу. Я болен, если не испытываю его подолгу. И не исключено, что со временем это сведет с ума: иногда я вынужден прервать работу над книгой и писать короткий рассказ в надежде получить хоть глоток желаемого, малую дозу, несколько часов забытья, — чтобы иметь мужество жить.
11
Жизнь в старом доме, как и положено в сказке для взрослых, была грустной. Но
Заработка учительницы и нерегулярных почтовых переводов отца хватало, чтобы сводить концы с концами и кое-как содержать в порядке дом. Однако на основательный ремонт денег не было. Дачников мама не хотела. И постепенно дом приходил в запустение — не сразу заметное, но явно ощутимое, — и оттого, как мне казалось, обретал прелесть старого гнезда.
Я поступил в университет, но лекции посещал неаккуратно. Отсиживался за городом, пока не надоедали усилия, которые мама делала над собой, чтобы не вмешиваться в мои дела.
Отец изредка наведывался — на дачу. Он по-прежнему много курил, посмеиваясь говорил о разводе, как о формальности. Его не интересовала судебная волокита. Он играл на саксофоне под деревьями в саду, презрев любопытство соседей. Однажды подарил увлажнитель. «Полезно для здоровья». И потом долго радовался, что в доме появилась роскошная (это потому что совсем не нужная) вещь. Все так же был он добр безотчетно жестокой добротой человека не от мира сего и ненасытен в чувствах. Он оставил в нас неизлечимую память о себе.
В доме не хватало хозяина. Но иногда мне казалось — дом этот хозяина боится. А может быть, боялась чего-то моя мать, боялась или не могла, не хотела, или память прежних чувств была в ней сильнее, или чувства к детям. Тогда я не задумывался, что за человек был мой отец. Много позднее я начал догадываться и понимать, каким должен быть мужчина, чтобы женщина и после падения его столь долго не представляла себе другого сочетания черт образа и характера, не могла принять иную доброту и страсть в ином качестве, нежели недосягаемое, необратимое — то.
Она жила для детей, но дети вырастают. С возрастом они и себе не принадлежат, а не то чтобы матери. Она все понимала. Но что она могла сделать — слишком разлаженно катилась своим чередом жизнь, увлекал бег времени, стремительный и гладкий. Мама боялась его: время спешило, но куда?
Страхи старости, бессонница, барбамил на столике, элениум. Бесконечное до беспомощности разглядывание морщинок у зеркала. Или размышления над морщинками. Не много их было. Но я чувствовал, в тот момент маму трогать нельзя. Она словно бы уходила далеко, может быть, возвращалась к началу и скиталась там одна — вот уж чего, а боязни в ней не было. Слишком подолгу оставалась она одна в запутанном мире морщинок, этих тропинок прошлого. И потому прорывалось нечаянно: слезы, смех и внезапная нежность к нам, детям, — мамина привычная нежность, в такие минуты неожиданная.
Но вот она уже выходила из дома, шла на урок. И всегдашний ее вид (разве что еще б'oльшая тщательность в одежде), и легкомысленная улыбка женщины, милой и удачливой, держали в недоуменном заблуждении сослуживцев и соседей: «Вот и детки выросли. Какая, верно, счастливая ваша жизнь!»
Хуже всего раздражали меня разговоры об университете: и что я туда редко езжу, и что, по-видимому, суждено мне идти в казенный дом, то есть в армию. Я отвык, чтобы кого-либо занимали мои дела. Говорили иногда об отце и о музыке. Хорошо говорили, но лучше все же было молчать. Особенно в ненастные вечера, когда ветер и дождь, и сентябрьская непогода, хорошо было слушать треск поленьев в печи и успокаивающий,
уютный вой тяги и чувствовать холодный, мечущийся мир за стенами, понимать его стон, его музыку и знать, что об этом нет слов.Но мама все время чего-то ждала. Ей казалось, вот кто-то придет, нагрянут гости из Питера, получим письмо. В такие вечера она нервно металась по дому, придумывала и себе, и нам ненужные занятия. И наконец застывала у окна, с видом на озеро, и до самой темени все глядела, как ветер рвет в лоскуты осиновые наряды рощи и гонит на маленький остров, в километре от дома, за волной волну.
Случалось, так она стояла часами. И тогда я не знал, куда деть, куда спрятать себя от любви к ней, к молчаливому силуэту перед бледным окном, и к отцу, где-то сейчас бредущему по вечерним улицам с футляром в руках, задыхающемуся от кашля, с замотанной шеей, в мокрых ботинках и старом пальто, и к Димке, притихшему за столом над тетрадями, сплошь исчирканными красным, к его теплым и мягким ушам и курносому носу. Тишина и молчание комнаты были перенасыщены нежностью и скрываемой болью.
По ночам я читал и читал — перестал спать. Начал огрызаться на замечания. А кончилось тем, что проиграл соседу-девятикласснику в пинг-понг и чуть не заревел. Отыграться не смог. Руки дрожали. Я не в силах был сосредоточиться, собраться. И очень удивился, когда нахлынуло: вот заплачу.
Утром я собрал вещи и перебрался на остров, где устроил шалаш. А Маша, когда приезжала, останавливалась у мамы, ночевала в моей комнате. Я приходил в гости, и она исчезала со мной.
Мама полюбила мою девочку. В них было что-то схожее. Особенно раздражало меня, когда по вечерам они сидели у печки вдвоем, и мама учила ее вязать.
Просыпаясь, я долго лежал в спальнике на хвойных лапах и на сене, вытянув ноги во всю длину шалаша. Если шел дождь, на ходу раздеваясь и засовывая одежду под куст, где посуше, я бегом спускался к воде. Если дождя не было, сладко потягиваясь, ловил ртом холодный воздух, раздевался не спеша и, расталкивая ногами низкий осенний туман, шел к озеру. Еловые ветки хлестали по голой спине.
Я умывался на берегу: водяные брызги покалывали тело, и вздрагивал живот. Потом разжигал костер, кипятил воду, заваривал чай, готовил завтрак, и даже брился перед осколком зеркала, загнанным в осиновый ствол.
В сухую погоду, засучив до колен джинсы, я бродил по острову босой, слушал осенний писк озябших птиц. Смотрел, как плещется рыба в озере на заре. Ветер трепал волосы, как перья. Со мной ничего не случалось, но что-то происходило. Я мучился от избытка ощущений и желал большего, совершенно невозможного. И ничего не мог поделать с собой. А любовь была проста и неповторима.
Я стоял у самой воды с веслом и смотрел, как Маша спускается по крутой тропинке вниз, к лодке, спрятанной в кустах. За деревьями мелькало белое платье. Ближе, ближе, все быстрей. Осторожней!.. Еще раз. И… Теряя равновесие, она прыгнула прямо в подставленные руки. Мы, смеясь, покатились в кусты. Ей не хотелось, чтобы ее отпускали. Но вот она уже стояла рядом на траве и не могла отдышаться.
— Твои обижаются, что не приходишь к завтраку.
— К заботам как-то не привыкнуть.
— Давай я буду о тебе заботиться.
— Давай по очереди.
— Меня долго не было?
— Вечность.
— Два дня.
Было холодно. Солнце скрылось. Лодка скользила к острову по осенней черной, прозрачной глади озера. Вода пузырилась, взрезаемая веслами. Желтые листья кружились за кормой в серебристой струе.
Шалаш из веток и сухой травы стоял на берегу среди мокрых елок. Рядом чернел потухший костер. Маша присела на камень у воды. Время от времени она нетерпеливо смотрела в мою сторону.