Мой Тургенев
Шрифт:
В эти дни в кафе Пале-Рояль произошла одна очень странная встреча Тургенева с «мусье Франсуа», не пожелавшим раскрыть своей фамилии. Впоследствии писатель посвятил этой встрече очерк «Человек в серых очках». Таинственный мусье, по-видимому, был близок к кругам буржуа и банкиров, контролирующим весь ход революционных событий. Революция в его глазах была бездарным, но трагическим фарсом, напоминающим театр марионеток, нити которого держали в своих руках люди, завладевшие богатствами целого мира.
– К черту политику! – восклицал мусье. – Делать ее весело; смотреть, как другие ее делают, глупо. Маленькие собачку так поступают, когда большие… наслаждаются жизнью… Национальные мастерские! Национальные
Этот странный человек заранее предвидел исход выборов и победу Луи Наполеона – ставленника крупной буржуазии. Он называл точное число голосов, которые получит каждый депутат.
Тургенев в тот же вечер передал все эти имена и цифры Герцену и очень запомнил его изумление, когда на следующий день все предсказания мусье Франсуа опять сбылись от слова до слова. «Откуда ты все это знаешь?» – спрашивал его не раз Герцен. Тургенев называл источник.
И вот, как по сценарию составленной заранее драмы, наступили трагические июньские дни. Учредительное собрание приняло закон о роспуске национальных мастерских в трёхдневный срок, объявило осадное положение и вручило диктаторскую власть военному министру, известному своей жестокостью в Алжире генералу Луи-Эжену Кавеньяку. Этот приказ о закрытии национальных мастерских переполнил чашу народного терпения.
– Началось! – воскликнула утром 23 июня прачка, принесшая Тургеневу белье. По ее словам, большая баррикада была воздвигнута поперек бульвара, недалеко от ворот Сен-Дени. Тургенев немедленно отправился туда. Сначала ничего особенного не было заметно. «Но вот впереди, криво пересекая бульвар во всю его ширину, вырезалась неровная линия баррикады». По самой ее середине небольшое красное знамя шевелило – направо, налево – свой острый, зловещий язычок. Один из блузников кричал: «Да здравствуют национальные мастерские! Да здравствует республика, демократическая и социальная!» Подле него стояла высокая черноволосая женщина в полосатом платье, подпоясанная портупеей с заткнутым пистолетом; она одна не смеялась и, как бы в раздумий, устремила прямо перед собою свои большие темные глаза».
Но уже слышалась дробь барабанов, и, волнуясь, вытягиваясь, как длинный червяк, шла навстречу инсургентам колонна гражданского войска. Грянул жесткий, короткий звук… Трагедия началась…
Тургенев видел улицы Парижа, залитые кровью рабочих. Тяжелое, однообразное буханье зависло над городом вместе с чадом и гарью зноя.
Однажды под вечер Тургенев услышал, как к этому буханью присоединились другие, резкие и как бы веерообразные звуки… Расстреливали инсургентов по мериям.
А затем задержали в Париже и самого Тургенева. Петр Алексеевич Васильчиков записал в своем дневнике со слов писателя:
«Тургенев сошел поутру вниз, чтобы посмотреть на улицу. К нему подошел вдруг офицер национальной гвардии и спросил его трагическим тоном, почему он не исполняет долг гражданина и не находится в рядах национальной гвардии. Тургенев ответил, что он русский. – «Ах, вы русский агент, приехавший сюда, чтобы возбудить раздор, гражданскую войну! Вы поддерживаете деньгами инсургентов!» Тургенев сказал ему, что у него не было ни копейки. – «Почему вы носите этот костюм? (Тургенев, зная, что ему нельзя будет никуда пройти, был в кургузой куртке) – «это для того, чтобы заключать сделки с инсургентами…»
По приказанию его Тургенева тотчас окружили четыре национальных гвардейца, и офицер сказал: «В мэрию». Mэрия находилась неподалеку от того дома, где жил Тургенев, и каждые 5 или 10 минут оттуда слышались небольшие залпы: расстреливали пленных инсургентов. Тургенев: «Но в мэрии расстреливают?» – «Да, инсургентов». Его повели: к счастью, на пороге соседнего дома Тургенев
встретил одну M-me Grille, которая знала его и которая была известна всему околотку: она заступилась за него, и Тургенев был только приговорен к домашнему аресту.Арест продолжался недолго, впрочем. На другой же день он мог по-прежнему свободно выходить. Четвертый день был еще ужаснее первых, пальба, особенно пушечная, была мучительна. Наконец, по улице проскакал усатый oрдинарец, крича направо и налево: «Предместья наши!». Что увеличивало ужас этого дня – это следующие друг после друга известия о смерти генерала Бреа, Negr; es архиепископа и, кроме этого, множество нелепых слухов, которые распространялись со всех сторон. Только на пятый или скорее на шестой день можно было снова ходить по улицам, и зрелище, особенно в faubourge St. Antoine было ужасное: улицы, разрытые и облитые кровью, дома разрушенные, некоторые… пробитые насквозь, как кружево. Повсюду трофеи из блуз, фуражек, киверов, облитых кровью. Часть пленных инсургентов были посажены в погреб под Тюильри, там от ран, духоты, тесноты, сырости, недостатка пищи открылась между ними зараза. В страшных страданиях они проклинали и ругали своих победителей: их расстреляли всех через soupiraux» (отдушины, франц., П. Р.).
Вот как описывал Герцен опустевший Париж после июньских дней: «Если б вы видели, какой он стал грустный, печальный после июньских дней. По улицам ходить страшно; там, где кипела жизнь, где громкая «Марсельеза» раздавалась середи других песен с утра до ночи, там теперь тишина – разносчик газет не смеет кричать, бледный блузник сидит перед дверью пригорюнившись, женщина в слезах возле него, они разговаривают вполслуха, осматриваясь. К ночи все исчезает, улица пуста, и мрачный патруль подозрительно обходит свой квартал с заряженными ружьями; блуза почти исчезла на бульварах, Национальная гвардия пыталась ее не пускать в тюльерийский сад, так, как это было при Людовике-Филиппе. Народ терпит – он побежден и знает своего победителя; он знает, что мещанин ни перед чем не остановится, что казаки и кроаты в сравнении с буржуазией – агнцы кротости, когда она победоносна, когда она защищает права капитала, неприкосновенность собственности. Народ терпит, но в душе его собирается мрачная злоба, тоска; невыносимость положения до того велика, что толпы работников просятся в Алжир; а вы знаете, что нет народа, который бы имел больше нелюбви к переселению, как французы».
И через 2 месяца, 1 сентября 1848 года Герцен посылает следующее письмо из Парижа: «Больше двух месяцев прошло после моего последнего письма. Трудно продолжать начатое, реки крови протекли между тем письмом и этим. Вещи, которые я никогда не считал возможными в Европе, даже в минуты ожесточенной досады и самого черного пессимизма, – сделались обыкновенны, ежедневны, неудивительны. Глубоко огорченный, я остался досматривать преступление осадного положения, ссылок без суда, тюремных заключений вне всяких прав, военносудных комиссий. Вероятно, чем-нибудь да кончится это тяжелое состояние, кто-нибудь явится воспользоваться учрежденным порядком – Генрих V, Людовик-Наполеон или этот несчастный солдат, который добродушно пошел из воинов в палачи и добросовестно казнит улицы, жителей, мысли, слова».
Тургенев не разделял социалистических идеалов Герцена и восставших рабочих, ему казалось, что революционеры дрались за исполнение несбыточной, донкихотской мечты, да и без надежды на успех, а с намерением только умереть, так как им нечем было жить. Но в то же время ему было очень жаль восставших: «Они не были достойны такой жестокости: их били и резали и ссылали как разбойников, без суда, а между тем они занимали половину города и не разбили ни одного дома, они занимали Латинский квартал, в их руках были все колледжи, дети тех аристократов, которые с ними обошлись так жестоко, и они не только не тронули их, но даже окружили их охранною стражей».