Моя купель
Шрифт:
Но они не успокоились, пока не началось пиршество — подача молока. Телочки, бычки — всего более четырех десятков — уткнули свои губастые мордашки в поилки, теперь для них и мое присутствие не помеха. Ольга Харитоновна шла со мной вдоль ясельных клеток, нащупывала у каждого теленка что-то между ушей, приговаривала:
— У этого аппетит хороший, у этого тоже, и сосед старается. А ты что модничаешь? Расти не хочешь?..
Она обмакнула палец в молоко и поднесла его к губам скучающего теленка. Тот посмотрел ей в глаза и принялся сосать палец.
— Вот так, сосунок, теперь привыкай брать молоко на язык самостоятельно.
И теленок послушался ее — припал губами к молоку.
После завтрака Ольга Харитоновна еще раз прошлась вдоль клеток, погладила каждого теленка, поправила подстилки, и телята принялись
— Это Буян. Бодучий будет, — пояснила Ольга Харитоновна.
Бычок помотал головой, набычился, норовя пробить своим лбом решетку клетки, боднуть меня. Однако удар не получился.
— Ах, бесстыдник... Это так ты провожаешь гостей? Нехорошо, нехорошо.
Мы прошли в соседнее отделение телятника — к «младенцам», рожденным, как пояснила Ольга Харитоновна, «без графика, по неплановой привязке». Их всего шесть. Я не осмелился приблизиться к ним, остался в конторке, наблюдая через стеклянную перегородку, как ухаживает за ними Ольга Харитоновна. Каждого обмыла теплой водой, завернула в белые простынки, обсушила и затем стала поить с пальца и через соску свеженадоенным молоком. Делала она все это с материнской заботой, ласково улыбаясь каждому. На ее лице читалось: «Вот мой труд, он не такой уж легкий, но здесь я не устаю и каждый раз радуюсь тому, что помогаю этим, пока еще беспомощным существам встать на ноги».
Сколько в ней доброты, внимательности! Век живи, век учись у добрых людей житейской мудрости и умению поднимать беспомощных на ноги. Это умеет делать дочь фронтовика-сталинградца Ольга Харитоновна Ускова. Ради одной встречи с ней стоило отложить возвращение в Москву на целую неделю.
— Потом, после войны, мне еще раз предлагали работу в райкоме, но я отказалась: мама уже не могла ухаживать за телятами.
— А что случилось с ней? — спросил я Ольгу Харитоновну за семейным столом. Она ответила:
— Захворала, ноги стали отниматься...
— Хворь-то эта пристала ко мне еще с войны, — включилась в разговор Анна Андреевна, коренная сибирячка, вышедшая замуж за Харитона Устименко, переселенца с Полтавщины, еще в первые годы коллективизации. Теперь она инвалид, ноги ее подвели, сидит дома; она, как видно, давно ждала, когда же на нее обратят внимание и послушают. В душе-то накопилось много воспоминаний, а высказать некому — и дочь, и зять, и внуки с утра до вечера в дом не заглядывают или в книжки носы уткнут — и слова не скажи. — Дочь в райком зовут, а у меня поясница дыхнуть не дает и ноги разбарабанило. Дойду до фермы, а там на коленях вдоль ясель переползаю... От простуды все это началось, и сейчас в непогодь все кости разламывает, пошевелиться боюсь. В войну-то в одних опорках полевую грязь месили по весне и осенью. От своих глаз и от людей прятали в этих опорках свои красные, как гусиные лапки, ноги. Тогда же и поясницу надорвала. Мешки с зерном целыми обозами фронту отгружали. Одни бабы да девчонки... Упадешь, бывало, вместе с мешком на воз — везите меня с этим зерном на фронт, а на языке и на губах желчная горечь пенится. Печенки, почки вместе с селезенками по-мужицки проклинали, лишь бы плохие думы про свою долю отогнать. А кончилась война — и ноги отнялись. Потом опухоль перекинулась с ног на руки. Так и привязала я к себе в те годы Ольгу. Хоть десятилетку дала ей закончить, но захрясла она здесь.
— Как это захрясла? — возразила ей Оксана, тихая и степенная девушка, напомнившая мне ее деда Харитона Устименко.
— Не захрясла, — поддержал я Оксану и, чтобы не возвращать свои думы к тому грустному часу, перевел взгляд на Алексея Николаевича.
Ольга Харитоновна, по-своему поняв мой взгляд, сказала:
— С Алексеем я познакомилась потом, через год, когда стала самостоятельной телятницей.
— Шибко самостоятельной, — упрекнула ее мать. — Хвост дугой...
— Мама! — попыталась остановить ее Ольга Харитоновна.
— Ага, мама... Не поджимай свои толстые губы. Правду говорю. Думаешь, стала инвалидом, так ничего не понимаю. Ноги болят, а голова-то еще не отстала от моих плеч. Опять же про военные годы хочу вспомнить, чтоб ты и твои дети не забывали, как нам доставалось... Получила я похоронку на Харитона, и стены избы гробом показались. Послала
тебя в телятник дежурить, а сама убежала в поле. Ночью это было, вот об эту пору. Ветер, колючая крупа в лицо хлещет. На мне одна кофточка. Прибежала на полевой стан, забилась под стог соломы и реву про себя. Потом прислушалась — под этим же стогом, с другой стороны, ребята-подростки, как щенята, скулят. Их послали за соломой, а трактор заглох. Забились под стог, каждый в свою нору. Вдруг стог запластал жарким огнем. С торца огонь начался. Курить какой-то чертенок вздумал и запалил солому. Живьем могли сгореть, проказники! Думаю, вовсе деревня без парней останется. Выдернула я их по одному из пламени и погнала домой, Сама греюсь и ребятам мерзнуть не даю. Ночь темная была. В испуге чуть не заблудились. На огоньки повернули, думали — в окнах коптилки моргают, вроде людям просыпаться пора. Бежим еще пуще, а эти огоньки вдруг разошлись в разные стороны и уже за нашими спинами засветились парами. Тут я поняла: волчица со своим выводком нас встретила. В дальнем колке она плодилась и теперь кралась к телятнику, где ты дежурила в ту ночь... Высекайте, говорю ребятам, высекайте искру своими приспособлениями, от которых прикуривать научились, и давайте огнем волков отпугивать. Там были снопы еще не обмолоченной, с сорняками, пшеницы. Подожгли несколько снопов и бежим с ними к телятнику. Волки испугались огня и отстали от нас... Ты, тогда шестиклассница, стыдить нас собралась... За поджог снопов с колосьями: «Каждый колос — это обойма патронов против врага». И не поняла, что у меня на душе было горше горшего: похоронку тайком от тебя таила.— Я раньше тебя знала о похоронке. Почтальон целую неделю носил ее то домой, то на ферму. Покажет мне, а от твоих глаз прячется, больно ему было смотреть на тебя, — уточнила Ольга Харитоновна.
— Больно или страшно? — спросила мать.
— И больно, и страшно, — ответила дочь.
— Отчего страшно-то? Еще скажите, на волчицу была похожа.
— Нет, мама, нет. Ты была самая красивая солдатка. Горячая, веселая, потому все боялись и словом тебя тронуть, не только горестной вестью.
— Не льсти, дочка, не льсти. Не то городишь, — возразила мать и, подумав, объяснила: — Не в красоте дело. Злая была против лентяев. И на работу была злая. А когда похоронка пришла, стала еще злее. Не покладала рук, пока ноги носили. Теперь сиднем сижу. Ученые подсчитали — за войну наша страна потеряла двадцать миллионов. А сколько фронтовиков инвалидами стали — такого подсчета еще никто не объявил. Теперь, если к этому прибавить таких, как я, которые от натуги, от простуды и голодухи лишились здоровья и детей перестали рожать, после всего этого прикинь — какой урон понес наш народ...
Разумеется, Анна Андреевна не раз рассказывала о себе, о своих думах зятю, дочери, внукам, но на этот раз ее слова заставили их задуматься. Да и в моей голове возникли не решенные до сих пор вопросы. К солдатским думам о фронтовой жизни пришли думы о людях тыла, солдатах хлебного фронта, — женщинах, мальчишках, девчонках, которые сражались за правое дело, не щадя себя, губя свое здоровье в молодости.
Не здесь ли таятся истоки той боевой мудрости нашего солдата, удивившего мир своею огнестойкостью в Сталинградской битве и решительностью при штурме Берлина? Что помогло мне выжить в такой войне? Бывает же так — лезешь на дерево, стараешься добраться до вершины, чтобы как можно шире окинуть взглядом округу, вроде доволен тем, что ветки и сама вершина держат тебя на такой высоте, а про корни этого дерева забыл.
И, будто подслушав мои думы, Анна Андреевна тут же спросила меня:
— А ты-то как уцелел на такой войне? Сказывают, воевал под Москвой, в Сталинграде, дошел до Берлина — и уцелел?
— Уцелел, — подтвердил я. — Вроде повезло. Верным друзьям, таким, как ваш муж Харитон Устименко, обязан.
— И много было у тебя таких друзей?
— Фронтовых недругов не помню. Это мое счастье.
— Значит, сам умел дружбой дорожить.
— Старался, — односложно ответил я, подумав: «Вот, кажется, наступил тот момент, когда придется выслушать все упреки жены воина, прикрывшего тебя своей грудью. Выслушивай и не оправдывайся». Но после того как я рассказал один эпизод из своей боевой жизни, связанный с Харитоном Устименко, глаза Анны Андреевны потеплели. Она дотронулась рукой до моей головы, приговаривая: