Мудрецы и поэты
Шрифт:
Шел по египетским пескам наравне с солдатами – но кто их вначале туда завел? И бросил. Заботился о солдатах? – как свинарь о своих свиньях. Создал великую армию – но для кого? Знаешь ли, что сказал Робеспьер: армия – опасная для свободы предосторожность, военный дух изолирует солдат от граждан, ставя качества солдата выше качеств гражданина. Это именно о нем, именно он разделял то, что нельзя разделять, – солдата и гражданина, он все сводил к честолюбию. Ленинизм учит, что отношение пролетариата к армии зависит от того, орудием каких классов и какой политики служит данная армия.
Дядя Миша, как боеприпасы, выдергивал с полок толстые книги. Призраки Великой революции поднялись за его
Проявленное мною терпение могло сравниться разве что с выдержкой самого Наполеона в Египетском походе. Особенно внимательно вчитывался я в его защиты от попреков и в сами, стало быть, попреки, заодно осваивая отчеканивающий слог его прокламаций. Я пересказывал все это у Валерки, консультировался с дядей Мишей, снова и снова пересказывал – и даже Генка меня слушал, хотя и как бы рассеянно. Но я торжествовал больше за успех Мысли, чем за себя.
И каждый усваивал свое.
Все это постепенно повлияло и на ход боевых операций, особенно на разговорное их оформление. Многократно репетируя, мы достигли значительной бойкости.
– Солдаты! Дни, потерянные для славы, потеряны и для вашего счастья. Итак, двинемся вперед – еще остались враги, которых надо победить, лавры, которые надо пожать, оскорбления, за которые надо отомстить!
– Как, снова жертвы! – вмешиваюсь я. Я стараюсь выражаться мрачно, сжато и энергично. Валерка властен и высокомерен.
– Если бы эта история обошлась мне в восемьдесят тысяч человек, – пренебрежительно бросает он через плечо, – я бы не начал ее. Но мне потребуется не больше двенадцати тысяч, а это пустяки, – и страшно, и восхитительно.
– Я был в войсках – люди утомлены…
– Мои солдаты предпочитают славу теплой постели!
– Республиканцы требуют мира – столько славы несовместимо со свободой!
– А… эти болтуны… – Валерка с торжествующим презрением усмехается мне в лицо.
– Но страна измучена войной! Селения разорены!
– Мы повысим содержание армии, придадим ей блеска. Мой народ не променяет славу на чечевичную похлебку… вареной картошки. Он предпочтет голодать, но видеть нас – свою честь – в достойном ее блеске.
– Наш маршрут проходит через враждебные области…
– Ах вот как! Разбойничьи вылазки и нападения на наших солдат? Неужели вы думаете, что я не имею власти заставить уважать солдат первого народа в мире!
– Но мы – солдаты свободы и должны уважать чужую свободу!
– Так вы скупы на вражескую кровь?
– Расправы с населением возбудят его гнев.
– Этот сброд? Только кнут! Они разбегутся при первом же залпе. Предавать огню без всякой жалости! Что за важность, если это необходимо для моих замыслов!
Легионы выступают. Мы с Валеркой, властно хмурясь, избегаем смотреть друг на друга. Я всматриваюсь в волнуемый сиреневой дымкой горизонт, Валерка, по-наполеоновски скрестив руки на цыплячьей груди, мрачно уставился себе под ноги, в колючую щебенчатую землю. Он не может не признать, что участие Бонапарта в нашей игре чрезвычайно украсило ее, но он недоволен, что это не обошлось без меня. Вместе с тем он желал бы, чтобы я был раздавлен
как-нибудь более убедительно, повержен в прах. Однако я нужен ему. Конечно, я влезаю с возражениями, но я же придумываю и возражения на возражения. Я тоже злюсь на него почти уже в открытую: гад какой все-таки! Видали его – «необходимо для его замыслов!».Внезапно Валерка возвращает одну из колонн, которая только-только залегла.
– Солдаты! Я недоволен вами. Вы не выказали ни дисциплины, ни выдержки, ни храбрости. Вы дали согнать себя с позиций, где горстка храбрецов могла бы удерживать целую армию. Вы больше не солдаты моей великой армии! Я казню каждого десятого!
Я решительно протестую, но не могу удержаться, чтобы не подсказать, что такая казнь называется децимацией. Валерка только дергает углом рта.
И все же это моя победа. Все знают, что в разыгрываемом спектакле все роли написаны мною. В сущности, и я удовлетворен: я знаю, что диспут Силы с Разумом должен заканчиваться в пользу Силы, – с меня довольно, что она не прет без разъяснений, а все же вынуждена снизойти до диспута, то есть прибегнуть к услугам Разума же. Вот и Наполеон говорил, что весь секрет управления миром – быть сильным, сила не знает ни иллюзий, ни ошибок. А все-таки даже в формулировании этого принципа использовался же какой-то ум!
Во взглядах моих однополчан уже замечаются какие-то намеки на почтение, это беспокоит Валерку, он уже едва ли не сожалеет о добром, хотя не таком уж и старом времени, когда даже признак словопрений не решался поднять голову, когда провозглашалось лишь «многая лета» и «лупи Их в хвост и в гриву». А вдруг не только моя теоретическая подкованность, но и зараза моих завиральных идей разъедает умы…
Я тоже спешу расширить свой успех. Я вспоминаю, что в ту недавнюю, но полузабытую пору, когда нельзя еще было прожить одним бахвальством, – что в ту пору я был довольно рисковым малым. Я и вправду обладал тогда избытком физической храбрости, не подозревая, что бывает какая-то еще. Но возможно, это была простая избалованность: не мог поверить, что кто-то – хотя бы и сама жизнь – способен наказать меня более сурово, чем папа с мамой, за такую невинную шалость, как, скажем, прогулка по карнизу третьего этажа обогатительной фабрики.
Итак, я тряхнул стариной и отличился несколько раз подряд, что немедленно сказалось на курсе моих акций – Валерка начал высмеивать те из моих подвигов, которые нельзя было замолчать, и в спектаклях наших стал уклоняться от своей роли, возвращаясь к прежней тактике огрызаний и злобного смеха. А когда я съехал по перилам с копра шахты им. 1-го Мая, подвергаясь дополнительной опасности со стороны сторожа, политический барометр мой упал до затишья перед бурей.
Однако при первом же порыве ветра (даже Генка вдруг очнулся от своих непрестанных раздумий и пару раз, впервые в истории, вмешался в наши принципиальные дрязги, чтобы срезать меня, – до этого он благородно пребывал несколько в стороне, а у нас заворачивал Валерка, как приказчик помещика-либерала, постоянно проживающего в Петербурге), так вот, при первом же порыве я спустил паруса.
Я понял, что меня согласны были держать при дворе в качестве либреттиста и хореографа их грандиозных спектаклей лишь при том условии, что я сведу свое поприще строго-настрого в рамки профессии – и не более того. Но теперь, когда я уже успел обнаружить свой звериный оскал, успел остановить на себе зрачок мира, было уже недостаточно просто вернуть меня в прежние границы. И я сумел угадать, под каким соусом они согласны проглотить меня и теперь – под соусом чудаковатости. Угадать опять же полуосознанно, но исключительно тонко.