Муравечество
Шрифт:
Я озираюсь и понимаю, что сцена изменилась.
— Я на съемочной площадке. Вижу двух комиков, молодых, но внешне похожих на Эбботта и Костелло. Похоже, это Мадд и Моллой на площадке фильма «Идут два славных малых». Всюду суетятся члены съемочной группы. Воздух заряжен электричеством и…
— Что? Что происходит? — теперь голос исходит из ниоткуда.
— Свет погас. Я больше не вижу площадку.
— Найди ее.
— Она исчезла. Все черным-черно.
— Что ты видишь?
— Только грязь. И черноту.
— Что в норе?
Я смотрю в нору. Там еще грязь.
— Там еще грязь, — говорю я.
— Что ж, отлично. Замечательно. Умеешь ты обломать, Розенберг. В любом случае сегодня время все равно истекло… — говорит голос, и я слышу
Глава 32
Уже на улице я испытываю облегчение — похоже, я начинаю вспоминать фильм, — и в то же время странным образом удручен тем, что меня так быстро выдернули из истории и забросили обратно в мою ужасную жизнь, а еще тем, что мне приходится полностью отдаваться во власть Барассини. И почему он внезапно стал проявлять к фильму такой отчаянный интерес? Я думаю о сцене, которую только что посмотрел. Она вообще была в фильме? Как тут узнать? Ничто не познаваемо. Во-первых, она кажется законченной, вплоть до четких реплик и невероятного комического тайминга. Это возможно? В прошлом я заявлял, что у меня эйдетическая память, но проверял ли я ее хоть раз в таких условиях? Не помню. Теперь пытаюсь вспомнить хоть один диалог из фильма «Горчица», который я, по самым скромным прикидкам, смотрел пятьсот раз, и не могу. Помню обрывки, важные реплики, гениальные реплики, но не каждую реплику, не каждый взгляд и каждый вздох. Конечно, фильм французский, и, хотя я свободно владею французским и еще пятью языками, а также терпимо — еще шестью, все же французский — не родной для меня язык. Я пытаюсь вспомнить англоязычный фильм, который знаю так же хорошо, как «Горчицу». Это непросто. Я не трачу много сил на американские фильмы, поскольку чаще всего они того не стоят. Задумываюсь о фильмах Джадда Апатоу, кого мы, редкие просвещенные, между собой называем Великим Исключением. В «Это 40» есть одна сцена, что даже в море истинной гениальности Апатоу выделяется и так и кричит в лицо. Я деконструировал эту сцену. Много о ней писал. На курсах актерского мастерства для критиков исполнял роль Пола Радда. Я знаю эту сцену. И пытаюсь проиграть ее в уме, просто чтобы проверить, получится ли.
Пит: Нам с тобой уже по сорок лет, мы давно женаты, и страсти больше нет.
Дебби: И у нас двое детей. Надеюсь, они не слышат, как мы ссоримся.
Пит: Сама заткнись!
Дебби: Мне тридцать восемь.
Пит: Но ты врешь о своем возрасте, так что на самом деле ты старше.
Дебби: Мы Саймон и Гарфанкел!
Пит: Посмотри на мой анус сквозь увеличительное стекло!
Дебби: Ты купил мне подарок?
Пит: Заткнись, или я убью тебя!
Потрясающе. Это настоящие сорок. Словно Апатоу установил камеру у меня дома, когда мне исполнилось сорок. Хотя я знаю, что не смог воспроизвести сцену дословно, тот факт, что, вспоминая о ней, я до сих пор смеюсь и плачу одновременно, есть доказательство мощи сценария (и игры Раддманна — так я прозвал Пола Радда и Лесли Манн, настолько органично и естественно они смотрятся в паре!). Чувствуется живой эмоциональный нерв. Но нет, это воспоминание все же не так живо, как сцена с Эбботтом и Костелло, планирующими убийство, из фильма, просмотренного только один раз в режиме безымянной обезьяны. Я пл'aчу еще немного. Потом смеюсь, ведь человечность, которую показывает нам Апатоу, еще и очень забавна. В этом его дар, в его способности продемонстрировать, что наша жизнь — это одновременно трагедия и комедия.
Дома, пока я пытаюсь напиться до беспамятства ярким и терпким, но при этом недорогим каберне — «Аньес и Рене Моссе Анжу Руж» 2015 года, если быть точным, по справедливой цене 22 доллара (но взятым из винного погреба брата), — на почту приходит очередное письмо
от Цай, а внутри — только ссылка на сайт прачечной через дорогу от ее дома, и там, как я вижу, есть услуга «стирка/сушка/глажка/доставка». И подпись: «Каждое второе воскресенье».Ура!
Я останавливаюсь у витрины прачечной, посмотреть, нет ли у них вакансий на полставки, желательно в воскресенье, желательно — в каждое второе. Вакансий нет. И после довольно грубого разговора с менеджером, пока мы спорили, какое именно воскресенье «каждое второе», я оставляю свой номер со словами: «А, и если что-нибудь появится, я бы с удовольствием у вас поработал».
Пока иду на очередной сеанс к Барассини, в голове танцуют фантазии о том, как я сортирую, стираю и складываю одежду Цай. Уровень фрустрации зашкаливает. Пинаю мусорную урну, и за мной три квартала гонится управдом. Барассини занят с другим клиентом, так что у меня есть время подрочить в антикварном гардеробе в приемной. У меня не встал, но я все же довел себя до взрывного и удовлетворительного оргазма. Унижение от того, что я не могу добиться нормальной эрекции, добавило унижения в фантазии, которое, в свою очередь, добавило мощи оргазму. Со мной творится что-то ужасное.
На дороге темно, и я вновь копаю и копаю, в этот раз без особого успеха. Сюрреалистичный пейзаж пестрит от сотни ям, освещенных мягким лунным светом.
— Ну как? — крякает радио.
— Ничего, — отвечаю я.
— Окружение такое же, как в прошлый раз?
Я озираюсь. Теперь в пологе листвы есть просвет.
— Вижу луну, — говорю я.
— Начинай копать лопаткой луну. Но осторожно, постарайся ее не повредить. Не навреди луне. Ради всего святого, никогда не вреди луне. Если навредишь — пути назад не будет.
— До Луны 380 000 километров, — говорю я. — Я не могу ее копать, ни осторожно, ни как-то иначе.
— В твоем подсознании она ближе, — многозначительно говорит голос. Голос однозначно прав. Я тянусь к луне, чтобы осторожно ткнуть в нее совочком, и у меня получается. Немножко зачерпываю, на землю вокруг сыплются сотни каких-то мелких кусочков, словно конфеты из пиньяты в форме луны. Луна в небе раскачивается, словно на ниточке. Выглядит жутковато.
— Сделал?
— Сделал. Тут теперь по земле раскидана куча всего.
— Посмотри повнимательней.
Я поднимаю кусочек и вижу себя маленьким мальчиком, вместе с отцом мы смотрим вверх, на растущую горбатую луну в небе.
— Пап, — говорю я, — а когда луна уходит с неба, куда она девается?
Отец смеется, и мне, ребенку, кажется, что он смеется надо мной. Глядя на эту сцену теперь, я понимаю, что он, пожалуй, смеется с искренней нежностью, но я не могу этого вспомнить. Я этого не помню. Я чувствовал себя униженным, лицо зарделось и стало цвета моего родимого пятна, на глаза навернулись слезы.
— Ну что ты, все хорошо, — говорит отец, — просто мне это показалось трогательным.
Отец рассказывает о луне, но я не помню, чтобы слышал объяснение; я просто думал, что я тупой. Он думает, что я тупой. Нахуй такого меня. Нахуй и напополам. Почему я не умен, как мой успешный красивый братец с его будущим винным бизнесом, или не женат на куче денег, как моя сестра?
— Ну? — спрашивает радио.
— Ничего стоящего, — говорю я.
— Продолжай искать.
И я продолжаю.
Вижу, что я — подросток и на слаб'o показываю задницу из медленно проезжающей машины каким-то девчонкам. Одна говорит:
— Фу, смотрите, у него к жопе дерьмо прилипло. Жопогрязенберг!
Они визжат от смеха.
Теперь я в кустах на заднем дворе дома моего детства наслаждаюсь шоколадным батончиком «Лунный пирог». Я стащил его из буфета, хотя мне и запрещено есть сладкое перед ужином. В памяти всплывает история Хваткого Леви и тут же растворяется.
Теперь я смотрю по телевизору посадку «Аполлона-11» на Луну.