Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Муравьиный бог: реквием
Шрифт:

За окнами мело, волнами заметая двор, чужие окна как картинки, в каких как хочешь можно угадать, что нарисовано внутри: у тех всё будет хорошо, у этих – тоже, и нос дышал в волшебный мячик, полный долек, мандарин, которые растут вечнозелёным деревом у моря, и он решил не есть оранжевую вечность ни завтра с послезавтра, никогда.

Белым-бело, над перекатами кургана летели парашютики семян. Снежинки таяли на стеклах, на ладони и исчезали насовсем, а парашютики садились в землю, парашютисты отцеплялись от снежинок и возвращались по домам.

– Смотри,

я бог, – и Сашка дунула на одуванчик прямо в Шариковый нос, и Шарик фыркнул и чихнул, затрясся от конца в конец, разбрасывая летние снежинки. Был одуванчиковый, пыльно-снежный пес, и парашютики семян летели из него какой куда, кому как повезёт, и плыли по воде за дальний поворот, где исчезали или появлялись разом гружёные громады баржи, зыбкие лодчонки, трёхпалубные башни корабли.

– Не ты, а он.

– И я, его хозяйка.

Парашютики летели, приземлялись ближе, дальше, в береговые камни, на траву, в раскопанную яму на земле.

– Тут человека можно закопать уже, да хватит…

Для коробки «Сахар», в какой от смерти только пух, пипетка, носовой платок старухи в весёлый розовый горох.

В ногах сухими комьями земли с пучками выдранной травы, как три крота, копали ход подземный на глубину сырой и тихой ямы навсегда.

– Добжанского кота сюда, раз Васька в нём.

Кот снова промелькнул оврагом.

– Шарик! Вон! Да вон же! Фас! – И Шарик наконец помчался, тявкая самозабвенно радость, но у оврага, где лягушки, заскулил и бросился назад, скатился в яму, счастливо затявкал из неё.

Коробку опустили, закидали, утоптали, в две силы дотащили с берега гранит, букет ромашек с васильками сверху положили, постояли, помолчали и пошли.

Ромашки-васильки через неделю обступили Васькин камень, и стало ничего не видно из травы.

7

Варился на веранде щ'aвель, булькал из-под крышки, болотные пуская пузыри, плюясь на жирный липкий край плиты.

– Опять, ба, щавеля…

– Казните-миловайте, барин! Пётр Иваныч! Кресть святой! Все ананасы-то сошли… Мой руки и садись, хляди – по локтя руки-то в земле…

– Я, баба, суп с лапшой хочу…

– Лапши зямля не родить. Ешь что даю, а то наподдаю.

– Тут, ба, жуков…

– Жуки? Да де? Чаво мне говоришь? Жуки… ну де?

– Да вон, полно…

– И ничаво, откинь на край… побрезговал, какой… Сказала – ешь, остынеть, жук не ядъ, в войну младенцев бабы ели, ешь.

– Не ели.

– Ну, не ели, много знаить он, какой… Не ели… ели. Родить и съесть, а ты как думал? Голодь. По голодам такие люди, Петя, что ты… олки! родную маму съесть – не посолить.

– Чего – свою?!

– Чего ж свою? Свою. Чужую кто ж те дасть?

Она была из спецпереселённых, раскулачка, ей всё до дна, и корочкой утрёт, подлижет – мыть не надо. Беззуба грызть, а жалко хрящик, жилку, жирянок. С куриной кости молоточком раз! – тюк-тюк, потом сосёт, пока не выплюнет без сока жмых бульонный, посмотрит с сожаленьем, губами пусто пожуёт, подумает, доковыляет до буфета, сухарик с полочки возьмёт, макнёт в компот, компот

допьёт, а муха залетит – и с мухой.

– Ты с мухой, ба.

Она заметит с сожаленьем:

– И мух-то ни было Суйгой.

Ещё подумает, припомнит, скажет:

– И рыбы не было в Суйге.

Крупа прогоркнет, запаршивет прошкой, моль в ней гнездо московское совьёт – и эту сварит, съест одна, подгарку отскребёт, – скребёт, скребёт сковороду с углём железным. С клеёнки крошки на ладонь – и в рот.

– Сидю на берегу, ледышку шошкребу, сосу, под ней земля – и ем, она сыта, вон, до сих пор, хляди, Петрушка, пухнить, – и даст ему под фартуком потрогать, как пухнет, бродит в ней земля тугим огромным неохватным шаром.

– А камни, баб? Ты камни тоже ела?

«Олька ела, – скажет, камни. – Криком помярла».

«Чатыре речки было на Нарыме – Суйга, Проточина, Городец и Палочь, воды-то много было», – говорила. Там, говорила, люди мёртвых ели, «то, што ли, мёртвые жавых».

Он думал – в голод, прям чтоб голодина, когда уже не можешь потерпеть, то можно руку, например, себе отрезать, съесть… наверно.

– Ой, дура, стой-ка, Петь, забыла – сальца ж взяла в деревне я, полакомись чичась…

И резала в деревне взятое сальцо, с мясной прослоечкой, белее снега, в седой от перчика тряпце, кристаллах соли, с щетинкой кожи, в чесночке.

– Свянинка-то кака-то… как по маслу, што только хрюкала чичась…

– Не, я не буду… ба, не режь!

– Сябе. Чаво орёшь? Не хошь – не ешь, а баба съест. Ну, будёшь, што ль?

– Ну… буду. Ты только, баб, потоньше режь…

– Потоще – не бумага, бабе делать нече, резать два раз'a. – И резала шмотём, ждала, пока откусит, не спускала глаз:

– Ну, што?

И он, жуя, кивнёт, что очень вкусно.

– Ищё тебе?

И с удовольствием злорадным, как будто провела коварного врага, отрежет новый шмоть, подвинет хлеб:

– Балуй, пока жавой, в земле-то черви будуть баловать.

И есть вдруг затошнит опять.

На сон грядущий, чтоб на чистых пятках в рай, обмоет косточки в тазу, водичкой тёплой с ковшика польёт:

– Чим токо держится душа… Цыпля-стыдоба, не кормить, скажуть люди, бабушка тябя, ой, бухенвальд ты бухенвальд…

– Чего, баб, Бухенвальд?

– Буковый лес.

– Чего буковый лес?

– Да каждому своё, кому буковый, а кому – дубовый… ты смотри, одни мослы торчать, на рёбрышках играть…

– Не надо, ба! Не трогай, баб! Щекотно!

– А это де побился, золодей?

– Не лей, ба, щиплет, ба! Не надо!

– Ядьком чичась…

– Не надо йодом, ба! Зелёнкой, ба!

– Зялёная кровать, а бабушке стирать, ядьком, сказала, меньше будешь бегать…

– А-а-а!

– Тярпи. Осподь терпел и нам велел, рожають бабы вас-то, как ты думашь, больно? Тябе не ципку ободрать, подуить бабушка давай.

– Не надо!

– Подуеть бабушка, заразу сдуеть, а то зараза попадёть – и будить баба светы хоронить, давай, нягожа, оберну, замёрз? – И завернёт его в большое полотенце.

Поделиться с друзьями: