Музей Совести
Шрифт:
Детский дом произвёл на меня ужасающее впечатление. И снаружи, и внутри.
Небрежно оштукатуренные стены с облезлой краской.
Растрескавшийся, в занозах, грязный пол со скрипящими половицами.
Запах неизбывной нищеты, бьющий в нос из каждого угла.
Тёмные цвета, тёмные запахи, тёмные чувства.
Еда, вызывающая чувство отвращения.
Синее картофельное пюре.
Жидкий суп с кусочком плохо чищеной картошки и одиноко плавающим капустным листом.
Белесый несладкий кисель.
В серую и резко пахнущую хлоркой постель идти не хочется. Кажется, что меня кладут между двумя вымоченными в цементе грязными
Зубы приходится чистить без пасты и зубной щётки, потому что ни того, ни другого нет.
Мыться холодной желтоватой водой.
Полотенца здесь – роскошь.
Туалетная бумага – тоже.
Ежедневные мелочи, к которым я привык за четырнадцать лет, враз исчезли. Уступили место большой зловонной дыре, куда меня толкнула жизнь и в которой невозможно найти ничего человеческого. Ни вещей, ни сочувствия, ни дружелюбия. Ничего, что должно сопровождать только начинающую распускаться жизнь – юность.
Слова «любовь», «внимание», «сострадание» здесь никто никогда не слышал. Эти слова – табу. Воспитатели и учителя борются за своё собственное место под солнцем, ступая по нашим тонким истощённым без любви и еды телам. По нашим ожесточённым от лишений и бездуховности душам.
Я хорошо помнил из объяснений бабушки, что наши души после смерти попадают вначале на Суд божий, а оттуда – в рай или ад. Человек получает по заслугам и по вере. При этом она, правда, смеялась, и говорила, что никто с того света никаких весточек нам, живым, пока не присылал. Поэтому процедуру прохождения Суда божьего никто из живущих на земле точно не знает. Но лучше не рисковать и зарабатывать себе при жизни дорогу наверх, к солнцу и добру, а не вниз, в темноту преисподней.
Уже на второй день пребывания в детском доме я отчётливо вспомнил эти слова и понял, что при жизни попал в ад, минуя Суд божий. Скатился в самый конец дороги, заканчивающейся тупиком.
Хуже было некуда.
И ниже – тоже.
Здесь никто никого не любил, потому что не умел и не знал, как это делается. Не понимал: как уметь любить, потому что не испытал на себе этого чувства. Никого не жалел, потому что не знал, как можно сочувствовать. Не защищал, потому что не знал, что это такое – защитить другого, более слабого.
Воспитательницы олицетворяли собой грубость, невежество и злость. Неопрятно и бедно одетые, они также грязно и скудно выражались. Также неопрятно жили и работали.
Девочки росли забитыми или вульгарными и развязными.
Мальчики – напуганными, как я, или наглыми и агрессивными.
Каждый из обитателей этого большого неуютного грязного дома был обёрнут в свой собственный индивидуальный кокон.
Кокон ненависти.
Кокон обид.
Кокон страха.
Только здесь я понял, наконец, мудрые бабушкины слова: «Когда человек боится, он становится агрессивен». Я чувствовал исходящее от детей их доминирующее чувство: страх. Он прорывался сквозь тонкие стенки коконов, перетекал наружу или впитывал чужие страхи, окутывая и захватывая всё окружающее пространство. Становился сильнее, плотнее, жёстче.
Заполнял каждую ещё свободную от этого липкого чувства клеточку.
Заражал, как инфекция.
Заставлял ещё сильнее бояться.
Отнимал остатки свободы.
Сжимал горло.
Вытягивал силы для жизни и борьбы.
Отчётливо чувствуя сжимающееся вокруг меня свободное пространство, я всем своим существом – тощим телом подростка и незрелым умом – начал сопротивляться и думать, как бы убежать отсюда. Избавиться от нарастающего страха. Поднять голову и вдохнуть полной грудью. Дальнейшей жизни в этом аду я себе
не представлял.Из-за внешнего резко негативного давления во мне родилось в ответ чувство противодействия. И чем тяжелее давила на меня детдомовская жизнь снаружи, тем сильнее росло во мне сопротивление. Я не хотел претвориться здесь в пыль и исчезнуть с лица земли.
Я хотел жить дальше. Несмотря ни на что.
Жить за моих родителей.
За бабушку.
За всю мою погибшую семью.
Жить не когда-нибудь потом, а именно сейчас, проживать каждый сегодняшний час, каждую минуту.
Мои чувства оказались настолько сильны, что подходящий случай вырваться из плена несвободы представился совсем скоро. На восьмой день пребывания в детдоме меня вызвала к себе в кабинет директриса. Имени её я так и не запомнил. Эта немолодая, серая, тусклая женщина, несмотря на строгий неприступный вид, громкий голос и тяжёлую командирскую походку, вызывала во мне не страх, а чувство безразличия.
Постучав в обшарпанную, чуть покосившуюся дверь кабинета директора и получив разрешение войти, я робко переступил порог обширной комнаты с непонятным, но весьма неприятным запахом. Я молча присел на колченогий стул, стоящий перед начальственным столом, и мельком взглянул на сидевшую у стены женщину. Директриса полистала какие-то бумаги, подняла на меня глаза и сказала:
– Ну, здравствуй, Глебов. Тут вот пришла Юлия Марковна, соседка по квартире, и просит отпустить на похороны твоей бабушки. Похороны сегодня, так что думай скорее. Пойдёшь?
Бабушка! Похороны бабушки?! Меня будто ударили оголённым проводом: по всему телу прошла сильная волна непонятного острого чувства, и я невольно дёрнулся на стуле, чуть не упав с него.
Кожа от макушки до пяток покрылась мурашками.
Заныл желудок.
Рот наполнился слюной.
Кровь прилила к лицу.
Увидев мой непроизвольный кивок, задрожавшие руки и наполнившиеся слезами глаза, директриса хмуро добавила:
– Не вздумай убегать. Сразу после похорон Юлия Марковна привезёт тебя обратно. Я взяла с неё расписку об ответственности за тебя, так что ты уж не подводи знакомого человека. К ужину возвращайся. Твоя порция будет тебя ждать в столовой.
И больше ничего: ни слова соболезнования, ни ободряющего жеста или просто тёплого взгляда. Каменная глыба ледяного чиновничьего равнодушия. Передо мной был не педагог, а сухой бездушный параграф, не знающий самых простых человеческих чувств.
После этих слов женщина, назвавшаяся Юлией Марковной, попрощалась с директрисой и протянула мне руку. Посмотрев мимо неё мокрыми от слёз глазами, я встал и молча поплёлся на выход. Колени подгибались, хотелось кричать от боли и жалости к самому себе. Проходя мимо вешалки, я сдёрнул, не глядя, первую попавшуюся куртку и натянул на себя.
На улице в лицо нам дохнула осенняя прохлада. Солнце спряталось, ветер гонял по дорогам остатки облетевших листьев, поднимал вверх сухую пыль и мелкий мусор. Небо, обложенное тёмно-серыми тучами, грозило скорым дождём. Выйдя из грязного старого здания с немытыми стёклами на свежий воздух, мы пошли с незнакомой мне женщиной, назвавшейся соседкой, к остановке автобуса.
– Ты меня совсем не помнишь, Антон, – заговорила незнакомка со мной, когда автобус тронулся. Купленные за проезд билеты она положила в карман пальто. – Мы с мужем переехали в вашу квартиру около двух месяцев назад, в конце лета. Я много работаю и возвращаюсь домой поздно вечером, вот ты меня и не запомнил. Но я знала твою бабушку, Алину Михайловну, она была хорошим и добрым человеком. Поверь, мне искренне жаль, что в твоей семье случилось такое несчастье.