Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Музей заброшенных секретов
Шрифт:

Проходят.

Что ее задело — это то, что продюсер ни минутки не сомневался, что их предложение должно ей польстить: что она должна обрадоваться одному только факту признания ее годной для молодежного ток-шоу. И, хуже того, — она и вправду на мгновение почувствовала себя польщенной. Так, как когда на светофоре водитель из соседнего авто слал ей воздушные поцелуи, или когда на нее засматривались мужчины в заграничных аэропортах (где можно быть твердо уверенной, что тебя не узнали, и тот включенный взгляд и бесконтрольно расплывшаяся улыбка адресованы не телезвезде, а просто красивой женщине, дома-то это не различишь, на красавиц и на знаменитостей мужчины смотрят одним и тем же взглядом…), — как когда возле нее на улице с разгона, разбрызгав веером лужу, так что еле успевала отскочить, останавливался черный «лексус» и из-за приспущенного бокового стекла выглядывала рожица пацана, лет на — надцать моложе ее, с ленцой озвучивавшего, словно ресторанный заказ: «Девушка, телефончик оставьте…» (и только когда она рассмеялась ему прямо в глаза, видно было по изменившемуся лицу — узнал, загорелся уже другим, куда более заискивающим интересом, вот она, власть медиа: «Пас-тойте… вы не… вы не на телевидении работаете?..»), — это каждый раз было приятно, а как же: добавляло уверенности. Какое-то мгновение она, будто загипнотизированная, слушала, как шеф ей рассказывал о ней самой: ей заплетут косички, чтоб выглядело «живенько», как он выразился, и оденут поотвязнее, по-молодежному, из «Бенетона», что-нибудь ненавязчивое, топик, шортики с ботфортами, юбочку коротенькую… Ее парализовала не столько его интонация опытного любовника, сколько собственная вечно-женская готовность — завороженно отдаться в руки дизайнера, гримера, стилиста, кого-то, кто сделает тебя другой, лучше, и аудитория, готовая оценить усилия, тут как тут, под рукой, продавщица подает в кабинку еще несколько подходящих, по ее мнению, юбок к жакетику, который

ты примеряешь, мужчина тем временем сидит в кресле с газетой, ожидая, когда ты выйдешь из кабинки и пройдешься по залу, покрутившись перед зеркалом и огладив юбку на заднице и на бедрах, словно вылепливая собственное тело наново, сама-себе-Пигмалион, из нового наряда: ну как?.. Вот только за тот момент во всем вчерашнем разговоре ей и было стыдно, но этого она матери не расскажет, ни за какие коврижки, мама ее просто бы не поняла — мама никогда не переступала порога дорогих бутиков, да и не дяде же Володе, в конце концов, сидеть в кресле, ожидая сеанса переодевания-превращения со сфинксовой улыбкой мужчины, который в конечном счете за все расплатится. Н-да, не так уж и много житейских радостей знало то поколение по сравнению с нами, и разве не за это мы его, в глубине души, и не уважаем?..

— Вот именно, мам, я шефу так и сказала — что дурочку делать из меня не позволю.

Не так она сказала, не так. Она только сбила его с тона — с того делового тона торговца живым товаром, с которым он ее упаковывал и перевязывал ленточкой: усевшись на край стола в позе стриптизерши, задрала блузку, блеснула ему в глаза голым животом и спросила тем гневно звенящим голосом, надтреснутые обломки которого еще и до сих пор, видишь, можно узнать в голосе ее матери: «А пирсинг на пупке — тоже делать или слабо?..» — он осекся, забыв закрыть рот, смутился, махнул рукой: прекрати, мол, — тут же сразу и выкрутился, восстановил равновесие, вильнув усмешечкой: «А пупок классный, ням-ням!» — но с этой минуты разговаривал с ней уже на равных, как с сообщницей (ах, и верно же говорила ей когда-то одна старая актриса, когда они после съемок пили на старушечей нищенской кухне чай с сухариками, перед тем явно очищенными старательно от плесени: лучше быть, голубушка, курвой, чем вещью…), — она только чуть подтолкнула его с вершины горы, на которой он победительно балансировал, упоенный сам собой, — а дальше он уже с треском покатился вниз сам, волоча за собой и ее — ну и ободрав по дороге до крови, но этого — про Р. — она тоже не расскажет маме, этого она даже Адриану не расскажет, с этим ей придется справляться самостоятельно…

— Ну а он тебе что? — допытывается Ольга Федоровна, очевидно за что-то еще цепляясь, за какую-то, как ей представляется, надежду. Дарина чувствует легкий укол раздражения — когда-то в юности эта материнская цепкость к мелочам, попытки заслониться ими от реальности (после смерти отца она долго рассказывала всем, как хорошо он в последний день покушал — манную кашку, морковный сочок…) не раз доводили ее просто-таки до желания ударить мать: да проснись же ты наконец!.. Юность еще понятия не имеет, каких усилий требует от человека искусство выживания, — на удивление пустопорожняя пора жизни. А мы еще и делаем все возможное, чтобы растянуть ее как можно дольше.

— Мам, ну ты прямо как Выборный в «Наталке Полтавке» — а вы ей что, а она вам что?..

Не станешь же рассказывать, как он пояснял ей как разумной женщине все очевидные выгоды нового курса: сначала нажимая на ее слабину, — и кто сказал бы, что он не знает свои кадры! — на ее неизлечимую потребность нравиться, всю жизнь тяготеет над ней это проклятие девочки, тьфу ты, и правда, с бантами в косах — чтобы ей поаплодировали, чтоб похвалили: ай какая Даруся у нас умничка, как хорошо стишок рассказала! — и на ее амбиции, которых у нее тоже навалом, охохонюшки, да и кто, их лишенный, согласился бы дважды в неделю плавать своим оптически закругленным фейсом, как рыбка, в миллионах домашних аквариумов, — с вами программа «Диогенов фонарь» и я, Дарина Гощинская, оставайтесь с нами (космическая чернота по ту сторону направленных на тебя студийных прожекторов — эффект ослепления — кажется населенной, как зрительный зал, тянущийся в бесконечность: кажется, будто оттуда на тебя нацелены миллионы глаз, и всегда, даже после семи лет выхода в эфир, ей представляется, что там кто-то сидит, замер в ожидании, готовый на звук фальшивой ноты заскрипеть креслом, закашляться, хотя в студии нет никаких кресел, кроме того единственного, что под ней, — она чувствует многолюдное затаенное дыхание предэкранья, взгляды тех, к кому обращается, — они держат ее, как вода держит пловца…). Шеф напирал на новые «масштабы», словно козырями ляпал об стол (стол у него в кабинете теперь стоял солидный, дубовый, хоть бильярдным сукном покрывай), — и масштабы впечатляли: прайм-тайм, серьезная раскрутка, билборды, реклама в метро, из нее сделают культовую героиню молодого поколения, какого ей еще рожна надо?.. Он позировал, он гордился собой — выходило, что на самом деле это он добивался от нее похвалы: как всякий мужчина от красивой и умной женщины, однако и не совсем так: что-то его мучило, какую-то пробоину в нем самом она должна была помочь закрыть… Совсем недавно, с месяц назад, они праздновали его новоселье — он въехал в новую квартиру, шикарную, двухэтажную, возле Оперного, с ремонтом — где-нибудь в полмиллиона баксов должен был влететь как минимум: зал с обложенным кирпичом камином, ванные в мраморе — ни дать ни взять римские термы, и тогда, во время экскурсионного обхода тех храмоподобных ванных комнат, под веселый смех гостей (время от времени дырявившийся, как дорогая обшивка сигаретами, неудержимыми, шипучими вспышками зависти), старый циник Антоша по прозвищу Бритва Оккама — всем человеческим поступкам он всегда принципиально отыскивал наиболее примитивное объяснение из числа возможных и почти никогда не ошибался (если твой цинизм называется житейской мудростью, Антончик, говорила она полушутя, то я предпочитаю умереть дурой, — а он отвечал со своей многозначительно юродивой усмешечкой латентного алкоголика: это если тебе сильно повезет, дорогуша!..) — этот Антоша тогда исподтишка буркнул, как сплюнул: ну все, босс попал на бабки по-крупному, пора чесать с этого корабля, — имея в виду их канал, уже полным ходом идущий на дно, превращаясь, как и все прочие, в акционерное общество, в бизнес-прикрытие для кучи каких-то мутных контор по отмыванию бабла, а их капитан, их шеф и кормилец, их продюсер и соучредитель, мокрый от пота, будто вылез из душа прямо в костюме, метался, как хавбек на футбольном поле, по своему каминному залу в ноги «випам», не зная, чем им еще угодить: Петр Николаевич, вазь-мите суши, вы же любите, Алексей Васильич, во-дочки? (их было немного на вечеринке — мужчин Вадимова типа, с одинаковыми, залитыми нежным жирком затылками, когда голова начинает напоминать утопающий прямо в плечах бильярдный шар, и среди них Дарина почти никого не знала, — немного, но достаточно и одного такого чмыря, чтоб вечер не задался…), — и в какой-то момент после своего очередного прогиба шеф перехватил на себе Даринин взгляд — видно, насмешливый, нет, скорее все-таки сочувственный (она-то тогда еще думала, что все это ради канала, что шеф пресмыкается перед хлебодавателями ради них всех, ради дела, чтобы держать канал на плаву, — каждый день, бедняжечка, ест дерьмо, чтоб Гощинская в эфире могла выращивать цветы, ну что ж, цветы всегда растут на навозе, и с телевидением то же, что с красивой женщиной: кто, посылая ей из авто воздушные поцелуи, думает о том, как функционируют ее внутренности, про хлюпанье и движение каловых масс у нее в кишках, от бесперебойности которого, между прочим, напрямую зависит сияющий цвет ее лица? — только тут, вместо каловых, перекачивались потоки финансовые, и кто-то должен был обеспечивать их бесперебойность — так она думала, брезгливо зажимая носик, потому как самой ей выпадала в этом гигантском телеорганизме роль ведь, к счастью, не кишки, а лучезарного личика, «лица канала»…), — и под этим ее понимающим взглядом, поданным ему поверх упитанных спин и жующих голов, шеф, словно пробудившись от сна, вдруг победительно, заговорщицки обвел глазами свой плавающий в дыму каминный зал, буквально огладил этот зал на себе, как женщина, выходя из кабинки, новую юбку на бедрах, — обнял, приподнял и подал ей, весь сразу, с собой в центре, даже с такой же женской вопросительной тревогой во взгляде: ну как?.. Словно именно она была здесь держательницей контрольного пакета акций, словно без ее одобрения все это шоу теряло смысл. Это ее тогда очень насмешило, и она рассмеялась ему через стол (слишком много выпила!), салютнув своим бокалом в немом тосте: будьмо, дорогуша, за тебя! — и о боже, как же он расцвел в ответ, засиял, будто она скинула с его плеч черт-те какой груз, облегчила ношу!.. А она и не въезжала, что судьба канала к тому времени была уже, считай, решена, Антоша, как всегда, не ошибся, и контрольный пакет уплывал совсем в другие руки — в те, что вчера взяли ее за горло, воспользовавшись для этого руками шефа. Шефа, который видел в ней сообщницу и нуждался в ее одобрении и впредь: верной дорогой идете, товарищ. А хрен тебе, гнида.

Почти неимоверно, правда же, — мысленно обращается она не к матери (с матерью она мысленно не разговаривает), а к Адриану (с которым она тоже вряд ли станет делиться этим наблюдением, потому что таким вообще ни с кем не делятся, а куда же деваются все те наблюдения, которыми никто ни с кем не делится, и они так и пропадают в темных закутках мозга?), — почти неимоверно, как много в жизни иногда решает одна случайная фраза, один взгляд — вот такой подбадривающий,

заговорщицкий, через зал, — и тебя уже радостно за него цепляют и втягивают под руки в свой круг, снимая крышку с такого подземелья с кишащими червями, которое ты предпочла бы никогда не видеть, и не знать, что подобное существует. А причина всему обыкновеннейшее недоразумение — тебя просто неправильно поняли, мир вообще стоит на недоразумениях, и никто уже никого не понимает. Такие масштабы, такие возможности, такой карьерный рывок — чем она недовольна? Шеф и правда не понимал — если и лукавил, то совсем немножко. А как же ее проект, а незаконченный фильм?.. Он сморгнул, словно припоминая: какой еще, в задницу, фильм?.. Он уже забыл, стер этот файл из памяти — есть же такие счастливые люди, наделенные способностью забывать все ненужное. Про УПА, что ли?..

— Знаешь, мам, что он мне сказал? Про мой «Фонарь»? Сказал, что никому мои герои не нужны. Что это не те герои, которые сейчас ко времени.

Ко времени, какое чудное выражение — ее словно ножом пырнули. Петр Николаич, Алексей Васильич — они купили это время, как покупали эфирное, они сами себя держали за главных, нет, за единственных героев пьесы-жизни, специально под них и написанной, как они считали, и так в этом убеждении и оставались — аж до последнего контрольного выстрела в голову. Но шеф, шеф! — он же не из этих, не их породы, он же когда-то был способным журналистом, какой острый и талантливый сделал фильм в начале девяностых о черновицких облысевших детях, там, кажись, утечка радиоактивного топлива произошла в воинской части, по-хорошему, город нужно было эвакуировать, — стоп-стоп, но ведь тему-то после этого свернули, не всплывала больше, и, одну минуточку, дайте-ка вспомнить — человек, расследовавший причины катастрофы, из местных, — уж не погиб ли как-то втихаря при невыясненных обстоятельствах, если она ничего не путает?.. Попробуй тут не спутай, попробуй удержи в памяти, когда в этой памяти давно перебор, перегрузка системы, и у тебя давно уже не голова, а ящик из-под компьютера, забитый, как обрезками пленки, кадрами неустановленного происхождения, незнамо-к-чему-относящимися пейзажами и лицами с отклеенными от них именами (тысячу раз уже бывало: лицо узнаешь, человека — нет!). И так воображаешь, будто несешь людям информацию, а на самом деле только увеличиваешь количество обрезков в их головах и таким образом помогаешь им забывать, потому что и сама уже ни фига не помнишь, кроме того, что торчит перед глазами, на расчищенном среди завалов узеньком промежутке сегодня-на-сегодня. О черт, может, и правда она чем-то не тем занимается?..

— Сами они не ко времени, — горько отзывается Ольга Федоровна, и у Дарины мелькает неясная догадка, что мать вкладывает в эти слова что-то свое, для нее, Дарины, невидимое и непостижимое. И добавляет, тоже непонятно кого имея в виду: — Тараканы.

Дарина угадывает за этими словами некий мосток, шаткую дощечку, переброшенную к ней, с берега на берег, но ей некогда в это вслушиваться, ее несет по своему руслу — и не только по инерции активной жизни, никогда по-настоящему не слышащей тех, кто выпал из системы, потому как чего они там могут поведать нам полезного, пенсионеры, безработные, бомжи, банкроты, смятые упаковки, сметенные на край тротуара, по которому мы бодро цокаем нашими новенькими каблуками от «Bally», коих они себе уже никогда не смогут позволить?..), — просто ее переполняет обида, великая и нестерпимая, в ней зияет свежий пробой, который она только-только начала залатывать, и она сейчас полностью поглощена собой, как дядя Володя своим артритом: пересказанный матери, в немного иной редакции, чем вчера вечером Адриану, разговор с шефом, по мере пересказывания обретает в ее собственном сознании отчетливые формы, собирается воедино, и только это для нее сейчас и важно — переозвучить и смонтировать в памяти вчерашнюю пленку таким образом, чтобы можно было записать ее себе в актив и жить с этим дальше. Все, что требуется для такой процедуры, — это благодарная аудитория с поддакивающим аханьем, а мама то и дело выбивается из роли и затекает куда-то не в ту сторону, не в состоянии сообразить, в какие формочки ей полагается влиться и стянуться ледком, — сдает старушка, факт: не та уже гибкость, не та скорость реакции… Но «тараканы» — что-то в этом, право, есть, мимоходом отмечает дочка: у матери все же неплохое чувство слова, недаром смолоду писала стихи, впрочем, кто их тогда, в шестидесятые, не писал, — в шефе Дарине теперь и вправду видится нечто тараканье, даром что он никогда не носил усов. А жаль, ему бы пошло. Такое нервное подергиванье носом, тем более заметное, чем сильнее он вчера, по нарастающей, нервничал, — такое выражение, словно человек постоянно принюхивается к чему-то вонючему. Антоша даже уверял, и уже давненько, что шеф не иначе как кокаинчиком балуется, и после вчерашнего она склонна в это поверить: не может человек все время жить в такой клоаке, чем-то нужно заглушать хотя бы нюх.

— Знаешь, чего мне безумно жалко, ма? Того сюжета, что я планировала на следующую неделю, я тебе не рассказывала?

— Ты мне вообще ничего не рассказываешь.

Ну вот, пожалуйста, теперь еще и претензии.

— Неправда, рассказываю… А сюжет как раз героический без натяжек — про хирурга из райцентра на Донетчине, из такого, знаешь, абсолютно убитого шахтерского поселка, откуда все живое бежит и трехкомнатные квартиры за триста долларов продаются, целые кварталы стоят пустые… У хирурга зарплата двести сорок гривен, меньше, чем у тебя пенсия. Так вот, вызвали его среди ночи на операцию, он бежал по улице — а улица темная, фонари не горят, упал в разрытую яму, сломал ногу — и со сломанной ногой, непонятно как дополз-таки до своей больницы и операцию сделал. И только после этого дал себя отвезти в травматологию — после операции две каталки сразу, для пациента и для хирурга. Вот и так люди в этой стране живут. Расскажи дяде Володе, пусть хоть коллеги знают…

О чем она НЕ рассказывает, потому что это щемит живым срезом: как накануне разговаривала с тем хирургом по телефону, договариваясь о приезде на съемку, — у него оказался удивительно славный, уютный, как войлочные тапочки, голос, и он немного запинался, наверное, от смущения — как же, из самого Киева к нему телевидение едет… А после этого ее вызвали к шефу. Какая Донетчина, куда ты лезешь, забудь!.. Шеф даже на русский перешел, как всегда, когда терял самообладание. Донетчину теперь надлежало показывать районом абсолютного процветания, практически Швейцарией, а еще лучше не показывать вообще. А потом уже он сказал про ее героев — что они никому не нужны, программа закрывается. Провалиться теперь со стыда перед тем дядькой. А мама, с жадным вниманием отохавши каждое дочкино слово, еще и сыплет на свежий срез перца — вдохновенно лепечет, что вот, вот, на таких людях, как этот хирург, страна и держится, — словно тычет в стенд указкой перед невидимой группой посетителей, — мир на них спокон веку стоял и стоять будет, и нужно, чтобы про них знали!..

— Потому что, если не знать, что такие люди есть, то очень тяжко жить.

А ведь это она про себя говорит, внезапно понимает Дарина. Про то, как она сама когда-то жила без такого знания — сколько же это лет, семь? Нет, больше, — женой официально признанного шиза. Инженер Гощинский когда-то так же честно полз ночью по своей темной улице с перебитой ногой — пока ему не перебили хребет. А вокруг все были нормальные и никто никуда не полз — все покупали мебель и ездили отдыхать в Сочи. Так, как мы теперь ездим в Анталию. Те, кто не ездил, и тогда, и теперь, права голоса не имеют, и нам про них лучше не знать. У музейного работника зарплата была восемьдесят рублей. Дядя Володя, по совдеповским стандартам — богач, после женитьбы тоже повез свою Оленьку в Сочи. Они и ее с собой звали, а она тогда от злости записалась в студотряд и там во второй же вечер отдалась Сергею на расстеленной на песке штормовке, потом Сергей ту штормовку выбросил. С того первого раза самым ярким ее воспоминанием осталось ощущение сквозняка в промежности, когда лежишь под открытым небом со спущенными трусиками. И еще — победное сознание того, что теперь она с матерью на равных: что та ей больше не указ. Не исключено, если бы не Сергей — если бы подстеленная штормовка не продлилась в их долгие ночи блужданий, стихи в лодке и ее слезы у него на груди (мокрые пятна на сей раз на футболке — метила бедного парня изо всех своих желез!), — то она бы в то лето со всем студотрядом переспала, целый частокол фаллосов воздвигла бы между собой и матерью, — еще не зная, в слепоте юности, что никакой это не выход. Что от матери выхода вообще нет. Что это камера пожизненного заключения.

Впервые в жизни Дарина осознает, что никогда не пыталась представить — словно тысячу раз проходила мимо двери в стене и ни разу не додумалась заглянуть внутрь — как, собственно, жила ее мать все те темные годы, лежащие ныне у нее на антресолях, связанные в четыре пухлые папки с тесемками. Как она выдержала, замороженная в своей стройной Снегурочкиной стати, — и всю ту отцовскую безнадежную борьбу, и прессинг окружения, и подползающий под двери страх, бандитов в подъезде, машины с красным крестом, Днепродзержинскую психушку, и потом почти три года мытарств по больницам с пропахшим мочой недобитком того, что когда-то было любимым человеком, — не зная еще тогда, что он не один такой, что другие тоже ползли в это время по своим тупикам, бессчетной во тьме армией героев поражения?.. А потом во второй раз вышла замуж — и за год растолстела, словно обвалилась, даже в лице. Дядя Володя научил ее вкусно есть, открыл в ней дремлющие кулинарные таланты — в те годы без отца им было негде проявиться, вдвоем они с матерью питались в основном вареной картошкой, в детстве Дарина ее любила, да и до сих пор любит — размятую по-крестьянски, с простоквашей, с покрошенной петрушкой (если есть), в чем проблема? У подростка совсем иные проблемы, и у взрослых детей тоже, и с родителями всегда разминаешься во времени. Да и вообще, жить с кем-то рядом — это еще не значит быть свидетелем чьей-то жизни. Но как она выдержала аж до самой смерти отца, что ее держало?..

Поделиться с друзьями: