Музей заброшенных секретов
Шрифт:
А «от себя» я монтировать не могу: я не выверну наизнанку свою жизнь, не сделаю из нее «кино на вынос». Не покажу, как Геля меня позвала, чтобы я рассказала про ее смерть: как перебросила мне ее со своей фотографии, будто шаровую молнию, — белой вспышкой, взрывом сотен прожекторов в мгновение случайного оргазма в неловкой позе, на шатком столике, в подвале одного академического института, — подсоединила ко мне свою жизнь, словно оборванный шнур, и, как умелая радистка, зачистила клеммы. Я не вмонтирую в фильм Адиных снов — даже того последнего, который мы видели с ним вместе (хоть я и сказала Павлу Ивановичу всплывшее в том сне имя крайнего справа — Михайло, — не раскрывая, разумеется, первоисточник, — но это уже был с моей стороны жест полной безнадеги: имя без фамилии ничего не даст для поиска и в британских архивах, не то что в наших!..). Я знаю, что добытая мной история любви и смерти Олены Довган правдива, потому как порукой тому моя собственная жизнь, — но ее к делу не подошьешь. Без нескольких обязательных документальных доказательств, которые, никуда не денешься, способно обеспечить мне только то государство, против которого Олена Довган воевала, ее «стори» ничем, на посторонний взгляд, не будет отличаться от того «кина», что когда-то, после бесед с Павлом Ивановичем, крутила у
Едва успеваю отскочить в ворота — сзади, от Золотоворотской, как смерч, проносится черный «бимер», взметнув веером воду из луж на высоту моего роста: была бы на тротуаре — обляпал бы с головы до ног. Вот же уроды, тьфу ты!.. Хозяева жизни, блин…
Мой расчет на помощь Павла Ивановича (божечки, мне ведь такой малости недостает — хватило бы пачки от сигарет, чтоб на ней все написать!) основывался на той самой мифологической вере, что все припрятанное на самом деле «где-то есть» и только и ждет, чтоб его откопали. По сути, я рассчитывала на тот самый «первоисточник», которого не хватает и четырем папкам с тесемками для того, чтобы всем стала видна погребенная в них правда инженера Гощинского: была уверена, что, стоит только поднять из архива Гелино дело, как все тут же встанет на свои места — последние пустые клетки заполнятся. Что дела тупо не будет — что государство, против которого воевала Олена Довган, сумеет, уже после своего исчезновения, обыграть и ее, и меня, сделав вид, что никакой Олены Довган не было на свете, — к этому я, наивная корова, была совсем не готова. Меня же учили, что рукописи не горят, — а я всегда была отличницей. И что же теперь? Куда же дальше? Где искать? Замурованные ворота. No Exit.
Дарина Гощинская, вы идиотка. Вас всю жизнь трахали особо циничным способом, а вы этого даже не замечали.
И что смешнее всего — ничего с собой не могу поделать! — Павел Иванович чем-то все-таки непреодолимо мне симпатичен. Или это какая-то разновидность стокгольмского синдрома, или обыкновенная благодарность? Ведь он же и вправду мой благодетель — это от него каких-то четверть века тому назад зависела моя судьба: захотел бы тогда урвать за маму еще одну звездочку на погоны — и я бы вполне могла оказаться в каком-нибудь убитом интернате для детей-сирот. Зарабатывала бы сейчас на жизнь на Окружной. Или в «трубе»: когда-то я ездила на новостной репортаж про ночную движуху, что там происходит, видела такую пергидролевую блондинку, которую милиционеры вытаскивали из каптерки возле бистро: на вид ей было все шестьдесят, а оказалось — тридцать четыре: меньше, чем мне. Синяк под глазом, и руки исколоты, как решето. Типичная карьера выпускниц советских интернатов.
Связаны мы с Павлом Ивановичем, связаны — и никуда от этого не денешься… Но и помимо этого есть в нем, хоть он и потомственный, и десятое управление, и отборный-проверенный, — что-то по-человечески симпатичное, что-то мальчишеское, беззащитное даже… Конечно, не очень-то весело — в зрелом уже возрасте видеть, как распадается то, чему всю жизнь служил: как растаскивают во все стороны архив, при котором ты ковырнадцать лет просидел, как пес на цепи, и на фига, спрашивается, — а какой-то майор Митрохин, посмышленее тебя, тем временем старательно копировал себе в подметки ботинок все «вещдоки», что подлежали уничтожению как «не представляющие исторической ценности», а потом, улучив момент, продал все это британцам — и теперь, зараза, катается себе где-то на яхте по Темзской бухте, а ты сидишь, как жаба в болоте, в темнице на Золотоворотской, стережешь хранилища зияющих пустот и ждешь выхода на пенсию, на которую сможешь позволить себе разве что удочки, — и кто тебе доктор?.. Что-то в этом, ей-богу, есть трогательное — как во всяком человеческом поражении. (Адя точно будет надо мной смеяться, он и так уже говорил, что я с некоторых пор стала чувствительна, как в первый день месячных…) А может, дело в том, что я просто люблю лузеров? По крайней мере совковых люблю точно — в той системе только лузеры и были симпатичными. И из обломков империи мне по-прежнему более симпатичны те, кого можно считать лузерами уже урожая 1991-го, чем их коллеги попронырливее, оказавшиеся в свое время ближе к золоту партии. И Бухалов симпатичнее майора Митрохина. Хотя Митрохин и совершил дело исторической важности, а мой Бухалов не способен даже обеспечить меня жалкой парочкой справок за почасовую плату.
Ну и не дуреха вы после этого, пани Дарина, Дарина Анатольевна?
Выцарапываю из сумочки и закуриваю на ходу еще одну сигарету.
Маленький шанс. Малю-юсенький такой, куценький шансик, как заячий хвостик. Я ухватилась за него, в безнадежности своего No Exit уставившись в снимок, на котором выстроились рядком, опершись на винтовки, пятеро молодых людей в форме забытой армии, четверо мужчин и женщина в столпе света, — снимок, который, казалось, знаю уже как тело любимого, до мельчайших родинок, а такую очевидную вещь прохлопала: смерть!.. Вот где может быть ключик. Я-то всегда думала только про Гелину смерть, отдельно от других, но ведь у них была общая смерть, на всех пятерых, и дата ее, если вообще можно верить гэбэшным бумагам и датам, — 6 ноября 1947 года. А это, между прочим, не что-нибудь — это преддверие 30-летия Великой Октябрьской социалистической революции, «день Седьмого ноября — красный день календаря», такую дату точно не с потолка сняли — очень уж похоже на плановую операцию под юбилейный рапорт начальству! Даже я еще помню эти ритуально-предпраздничные всенародные падучие: рапортуют шахтеры и металлурги, рапортуют труженики полей и животноводческих ферм — к 60-летию Великого октября столько-то добыто, надоено, наплавлено, заготовлено, — а у тружеников тюрем и застенков, соответственно, должно было быть — арестовано и обезврежено, так что там готовилась заранее беспроигрышная операция: отряд, с которым столкнулась Гелина боевка, шел на верный триумф. За легкой добычей шел — за орденами, званиями, отпусками, наградными часами и портсигарами с рубиновым Кремлем. Знал, куда шел: кто-то им показал дорогу. Хвостик схваченного предательства трепетал у меня в руках (в голове). А если по дате поискать, спросила я у Павла Ивановича. Что вы имеете в виду, насторожился он.
Ну просто посмотреть в архиве львовского ГБ всё за ноябрь сорок седьмого. И найти отчет о проведенной к 30-летию Октябрьской революции ликвидации на территории области банды из пяти человек, четверо мужчин и одна женщина, — это же не иголка в сене? Павел Иванович снова как-то странно хлопнул на меня своими прекрасными глазами навыкате: словно веки вздрогнули, — и тут же
отвел взгляд: так это не у нас, это в львовском архиве должно храниться. Нет, Павел Иванович, сказала я, как могла, ласково, это у вас. Это здесь, в центральном архиве, — все разработки по ликвидации послевоенного подполья, вся та «спрятанная война», почти сто томов, шифр — «Берлога». Если б вы меня к ним допустили, я и сама поискала бы. Но вы ведь меня не допустите, правда?Не имею права, пробормотал Павел Иванович: моя информированность явно оказалась для него неожиданностью, к такому чуду-юду, как журналистское расследование, он не привык, привык к другой публике — к никому не нужным и неопасным ученым, к тихим кабинетным историкам, к прыщавым студентам и аспирантам-очкарикам, которые подают свои составленные по форме N ___ запросы и, получив ответ «документ отсутствует», прилежно записывают его себе в научный результат — к отсутствию сопротивления материала. Так что я даже испытала укол профессиональной гордости: знай наших!.. Я поищу, пообещал Павел Иванович. И тут у меня уже четко возникло ощущение, что ему почему-то страсть как не хочется этого делать. И что через две недели, когда он мне сказал перезвонить, он опять, сокрушенно разведя руками, доложит мне под слово офицера, что ничего не нашел.
Эх, Дарина Анатольевна, Дарина Анатольевна…
Нет, кажется, это позднее так подумалось — когда он меня провожал к выходу и, уже не имея ничего добавить, все равно продолжал говорить, словно его забыли выключить, — говорил и говорил, как песком сыпал, даже напомнил мне, впервые за всю аудиенцию, того капитана с юркими глазами, что когда-то «собеседовал» меня в ректорате, перед дипломной практикой, — мели, Емеля, твоя неделя… Старая выучка, по тем же учебникам, и какой мудак им их писал?.. И почему-то снова завел про своего отца — словно все еще пытался сложить наши пасочки в одну песочницу, подружить своего инвалида теперь уже напрямую с моими героями, с бывшим противником, мир-дружба-тра-ля-ля, — одна фраза из того потока сознания меня царапнула, не похоже было, что Павел Иванович выдумал ее на ходу: будто бы Бухалов-старший ему говаривал, в минуты откровенности (пьяной?), что бандеровцев он, Бухалов-старший, «глубоко уважает» (звучало и впрямь как калька с пьяного русского), потому что так, как они, бандеровцы, «стояли за свое», «нам» (следует понимать, коллегам обоих Бухаловых, отца и сына) следовало «учиться и учиться». Вон как. Что-то похожее говорил в свое время Павел Иванович и моей маме — только уже не о бандеровцах, а о ней самой: о ее преданности мужу, и что он хотел бы, чтобы его жена так же за него «стояла», — какие-то тогда у Павла Ивановича были неприятности по службе, а бедная мама так была горда этим кагэбэшным комплиментом, что запомнила на всю жизнь. Я, правда, подозреваю, что это, почти диссидентское, со стороны Бухалова-старшего (вот горюшко, все тогда, оказывается, диссидентами были!) «глубокое уважение» к бандеровцам объяснялось исключительно тем, что они сделали его инвалидом: все эти «борцы с бандитизмом», как и простые бандиты, уважают только того, от кого могут капитально получить по кумполу, и чем капитальнее получают, тем больше уважают. Но чтобы совсем уж не игнорировать приверженность Павла Ивановича официально провозглашенному президентом курсу на национальное примирение, я тоже в ответ согласно пробормотала, что во время работы над фильмом случалось мне где-то слышать это имя — капитан Бухалов, может, это как раз и был его отец? Тем не менее Павел Иванович почему-то не обрадовался, как я надеялась, а только сказал, что тот вышел в отставку майором — уже из госпиталя. Дорого, значит, заплатил за повышение по службе капитан Бухалов.
Так и скажу Аде: пошла за Гелей, а получила, блин, — капитана Бухалова! (А и правда, где я этого «капитана» слышала?) Ну и плюс малюсенький, микроскопический шансик, что Павел Иванович, побуждаемый старыми сентиментальными чувствами, все же подвигнется и залезет в ту уцелевшую часть архива, на которую я ему любезно указала. И вытянет-таки на свет Божий победный рапорт одного из подразделений МГБ «по борьбе с бандитизмом» навстречу 30-й годовщине Великого Октября. Но что-то слабо я в это верю. Как-то не ощущалось в Павле Ивановиче надлежащего трудового запала, не «завербовала» я его… Интересно, а скольких он в свое время завербовал, еще будучи на оперативной работе? И теперь их дела лежат где-то там у него в хранилище, и он знает их, тех людей, возможно, следит за их нынешними карьерами и может в любой момент снять трубку, позвонить кому-то такому, как Адин профессор, что визжал на меня в «Купидоне», и пожелать чего-нибудь полезного в обмен на свое молчание… На таком профессоре, разумеется, не особо разживешься, но есть же рыбы и покрупнее — сколько их, целые стаи, как на нерест, после 1991-го поплыли в политику, во властные структуры, «строить державу», которая наконец «освободилась», и они тоже думали, что освободились — от собственной расписки, данной когда-то КГБ, потому и радовались… А Павел Иванович тем временем сидел, как паук, в своем подземелье и прял ниточки новых зависимостей. Может, ему не так уж и плохо живется, как я о нем печалилась, и к пенсии он, глядишь, и насобирает на небольшую яхту на Днепре — опять же и климат тут не сравнить с лондонским?.. А я, дуреха, думала его соблазнить своими консультантскими — двести пятьдесят гривен в час, и это притом, что у меня сейчас и тех нет, вообще нет еще никаких фондов… Какая же вы все-таки лошара, пани Дарина, Дарина Анатольевна…
— Пани Дарина! Дарина Анатольевна!..
Тю, так это же мне кричат в спину, а я и не слышу!.. Будто застуканная за чем-то неподобающим — так всегда бывает, когда узнают на улице: резкий переход, как внезапно наведенный свет софитов, как катапультирование из тьмы зрительного зала прямо на авасцену: але-оп, гром аплодисментов, разварачиваешься, стоишь соляным столбом, пластилиново скалясь, о черт, не заляпались ли сзади штаны?..
Какая-то девчушка — полненькая, чернявенькая, довольно симпатичная, дорогой кожаный куртец распахнулся, шарфик сбился от бега, запыхалась, вытаращила глазищи, как сливы, светит ими завороженно, вне себя от восторга: догнала!.. Словно марафон за мной бежала.
— Дарина Гощинская! — Она не спрашивает, она торжествует, как футбольная фанатка, которая увидела живого Андрея Шевченко и давай вопить об этом на весь мир, выкрикивая имя в именительном падеже, тыкая пальцем — смотри-смотри! — пока ее божество не исчезло или не превратилось во что-то другое, как это водится у божеств во всех мифах. — Уфф!.. — отдышивается, прижав руки к груди — ничего себе батончики, где-то, наверное, четвертого размера, — трясет головой, смеясь уже над собой — над своей запыханностью, над тем, что бежала, что догнала, что вот я стою перед ней, что весна, что прошел ливень, что светит солнце, — и я тоже улыбаюсь, невольно заразившись этим щенячьим выбросом юной энергии: смешная девчонка! Вспотела, раскраснелась, растрепалась…