Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Музей заброшенных секретов
Шрифт:

— Ну я точно не знаю… Наверное… Дед умер еще до моего рождения, а бабушка тоже не знала… Они-то сами коренные русаки были, из-под Куйбышева… Из-под Самары, по-теперешнему…

— А, — говорю, уже совсем ничего не понимая.

— Только они нам не родные, — говорит Ника.

— ???

— Они папу взяли из детского дома.

Маугли, выстреливает у меня в голове, как пузырек газа, обжигая насквозь острием давней догадки: «Матушка ваша — еще жива?» — «Спасибо, а ваша?» О Господи… А как он явно смутился, когда я ему это так лихо всадила, — Маугли, сирота, вон оно что, кто же знал…

— А, — повторяю, как оглушенная. — Вон оно что.

Что ж, по крайней мере меня от подобной судьбы Павел Иванович — уберег…

— Может, мы пройдемся, Ника? Я собиралась в Софию зайти, посмотреть, не распустилась ли сирень…

Просиявшая Ника радостно семенит рядом, преданно заглядывая мне в рот, — теперь она готова рассказывать что угодно и сколько угодно. Вдоль Стрелецкой лужи стоят во всей красе, как озерные плёсы, и голуби семенят по ним за голубками и воркуют как Ника у меня над ухом. Слегка кружится голова. Папу взяли из детского дома во Львове, когда «дед» там работал, — я решаю лучше не уточнять у Ники, как именно «дед» там работал, — своих родных родителей папа не помнит, маленький был. Даже Львов не помнит,

вырос киевлянином — Бухаловым дали квартиру в Киеве, когда «дед» демобилизовался. В самом центре, здесь недалеко, на Малоподвальной, теперь она полмиллиона долларов стоит, хвалится Ника: в принципе, ей все равно, о чем рассказывать, лишь бы о себе: она демонстрирует мне свою жизнь, как табель с пятерками, играет для меня свой показательный концерт, номер «Бухаловы». С этого места, пожалуйста, еще раз, Ника, — и-и-раз, и-и-два: на Малоподвальной? Как удобно, это же совсем рядом с работой? Да, бабушка говорила, что она хотела в Крым, на Южный берег, в Ялту или Симеиз, — Бухаловы могли выбирать, Крым как раз заселялся, но «дед» выбрал Киев. Это после войны было, в сорок восьмом году. При Сталине, объясняет Ника. Да, понимаю. Ее родные дед и баба — те, которых папа не помнит, — скорее всего, были репрессированы: какие-то львовские евреи. И скорее всего, расстреляны, потому что, если б мать была жива, грудничка бы у нее не забрали, — знакомство с тогдашними пенитенциарными порядками у Ники определенно потомственное, хоть она и не отдает себе в этом отчета. Во Львове у Ники всегда такое чувство, будто этот город ей родной, с первого взгляда так было, еще когда ее школьницей на экскурсию первый раз привезли: словно она здесь когда-то жила. Сейчас она пустится мне рассказывать, как любит Львов, нужно полагать, этот ее номер пользуется особенным успехом у мальчиков, — Львов и при Совке был нашим последним символом европейскости, а уж сегодня восторгаться Львовским кофе и недоразваленной ренессансной архитектурой входит в обязательный джентльменский набор всех продвинутых мальчиков и девочек, вот, значит, кем Ника хочет быть — потомственной львовянкой, и-и-раз, и-и-два, стоп-стоп, еще раз сначала: в сорок восьмом — какие же могли быть львовские евреи? А те, что не успели уехать в Польшу, объясняет Ника. Но ведь львовские евреи были уничтожены еще немцами, в гетто, во время войны, а ее папа когда, она говорит, родился? В сорок восьмом, в январе? Так откуда же?.. Ну много же кто возвращался потом, уже в советское время, беззаботно говорит Ника, кто убежал в начале войны. Что ж, может, и так, чего только не бывало — наверное, какие-то прокоммунистически настроенные бедняги, на том и погоревшие. Ладно, пусть будут львовские евреи, раз ей так хочется. А евреи, они же все музыкальные, заявляет Ника с простодушной, сугубо гойской склонностью к поверхностным обобщениям. Ну, наверное, все-таки не все? Все равно, музыкальность у них с папой по еврейской линии, настаивает Ника, — у ее мамы в роду всем слон на ухо наступил, ни у кого нет координации между слухом и голосом. Ах так, ну тогда конечно. Папа, музыкально воркует Ника в тон с голубями, вообще-то с детства подозревал, что он приемыш, потому что старшие ребята его не раз во дворе «жиденышем» дразнили. Ты смотри, какая недетская фенотипическая наблюдательность. Ага, кивает Ника, не уловив моей иронии, — бабушка Дуня, правда, тоже была брюнеткой с карими глазами, но другого типа — у нее в роду были татары… В порыве щедрости Ника готова досыпать мне сверху еще и бабушку Дуню, но я деликатно возвращаю ребенка на несколько тактов назад: и-и-раз, и-и-два, а доподлинно как же узнали? А доподлинно (Ника с видимым удовольствием повторяет это слово, похоже, оно для нее новое и теперь она его станет употреблять к месту и не к месту) — доподлинно папа узнал уже когда взрослым стал, аж в тридцать лет уже. Или около того. Тогда на него на работе кто-то из зависти — потому что папа быстро продвигался по службе, и ему многие завидовали — накатал наверх «телегу», что будто бы у него родственники в Израиле. Был большой кипиш, — ее речь чем дальше, тем больше высвобождается из тенет школьного учебника, — одно время папе даже увольнение грозило. Еще бы, могу себе представить, я еще помню те времена. Ага, проверяли его там, всякое такое, — Ника на ходу передергивает плечиком, брезгливо стряхивая с него «всякое такое», и снова закусывает нижнюю губку: очень секси у нее эта гримаска. К счастью, «дед» тогда еще жив был и все, что нужно и где нужно, объяснил. Ну и папе заодно тоже.

— А Павел Иванович, — как-то странно мне теперь это произносить, зная, что он вовсе не Иванович, и может, даже не Павел: серое, как гэбэшный костюм, имя сразу теряет живого носителя, становится «кликухой», повторять которую неловко, как непристойность: — Павел Иванович никогда не пробовал разыскать своих биологических родителей?

— Ну что вы, — удивляется Ника моей непонятливости, — как бы он мог!

— Да нет, я не про те времена, не про советские… Но теперь, уже при независимости, это ж, наверное, можно было бы сделать? Тем более работая в архиве… Ведь если их и правда в сорок восьмом репрессировали, то могли же сохраниться следы?..

— А толку? — рассудительно возражает Ника, явно повторяя чьи-то чужие аргументы, и явно — слышанные от взрослых. — В живых их все равно нет, если б были, за пятьдесят лет отозвались бы. Кто возвращался из ГУЛАГа — те своих детей отыскивали…

А Бухалова не отыскали. Значит, не было кому отыскивать. А если б отыскали? Был бы Павел Иванович, офицер КГБ, этому рад?

— А про тех родственников в Израиле — это правда или?..

— Да ну, какие там родственники! — фыркает Ника. — Придумали, чтобы папе карьеру испортить… Какие могли быть родственники, когда даже фамилия неизвестна, под которой папу в детский дом принесли!..

Это мне уже представляется немного странным, но про детдома я знаю немного, на эту тему только один сюжет и делала — про того сельского священника, который усыновил несколько десятков бездомных деток, причем не хорошеньких-черноглазеньких, как, наверное, в свое время выбрали себе малыша Бухаловы — как куклу в витрине, — а действительно никому на свете не нужных, «бракованных», с врожденными дефектами, но это уже было в независимой Украине, а при Совке — кто его знает, какие там были законы, я в это не вникала, так что лучше мне промолчать… Сворачиваем с Никой за угол, в Рыльский переулок, проходим мимо витрин самых дорогих киевских бутиков, под взглядами скучающих охранников, которые при виде нас слегка оживают — ровно настолько, чтобы проводить глазами двух женщин, старшую и младшую, худощавую и полненькую, и мысленно выбрать, какая больше по вкусу, — так же, как я на ходу ощупываю взглядом сумочки в витринах (самые дешевые стоят треть бывшей моей месячной зарплаты!), — и, пока на нас глазеет этот полусонный

бойцовский клуб, выбравшийся на улицу подышать озоном, Ника, истинная девочка-отличница, машинально подтягивается, вбирает животик, закладывает пальчиками за ухо свесившуюся прядку волос… Похоже, она еще девушка. Во всяком случае, наверняка неопытная. Послушное дитя, старательное, и в постели такой будет: скажите мне, как нужно, и я буду первой.

Ей так сказал и, глухо всплескивает мысль, — это еще не ее воля, она еще битком набита тем, что впихано в нее взрослыми, и это ей папа сказал, папа за нее решил — что ни к чему ребенку в биографии какая-то там без вести пропавшая еврейская бабушка. Или дедушка, или кто там у них пробегал, такой библейски-волоокий. И папу, в принципе, можно понять — стоит только представить, какой густой смрад антисемитизма стоял в тех стенах на Владимирской: это была атмосфера, вылепившая его, и такая же должна была быть и в доме, где он рос, — «деда» Бухалова, раз он после войны был капитаном, никак прислали из-под Самары аккурат на волне чистки «органов» от еврейского элемента, и с тех пор вплоть до 1991-го разнарядка не менялась, так что и Ника не могла не вдохнуть этого запашка. Наверное, поэтому возможные родственники в Израиле ее ничем и не прельщают: не капитал. Другое дело — экзотический львовский бэкграунд: пока что это только декор, пудра с блестками, прибавляющая ей шарма в компаниях, а вот немного погодя, если музыкальная карьера пойдет на лад, можно будет и более эффективно пустить в ход исчезнувших в недрах ГУЛАГа польско-еврейских предков, и даже лучше, что неизвестных, — можно будет приписать себе какую угодно родословную, намекнуть, например, западному импрессарио на свое возможное родство с Артуром Рубинштейном, или какие там еще были знаменитые музыканты из польских евреев, — неисчерпаемый ресурс, можно будет выбирать из тысяч обрубленных судеб, как «дед» Бухалов мог выбирать из чужих костюмов в шкафах опустевших львовских квартир, из чужих городов, домов и, даже, чужих сирот, — выбрать себе уже готовую, чью-то жизнь и носить ее как свою собственную. Не нужно будет и нанимать пиарщиков или охмурять журналистов: без вести пропавшие во Львове при Сталине еврейские предки — готовый капитал, только умей снять проценты. Могу уже сейчас ей подсказать (сама она над этим еще, понятно, не думала!) — могу рассказать про кучу наших деятелей, которые ныне на Западе вполне удачно подторговывают какой-нибудь свежеизготовленной еврейской родней: так когда-то российские белоэмигранты продавали доверчивым французам имения, будто бы оставленные в России, а каждый грузин на «зоне» назывался «князем». Наверное, так оно всегда бывает — на всякий развал после катастрофы первыми сбегаются не антиквары, не музейщики, а мошенники и спекулянты, и они-то и есть вернейший признак того, что жизнь, как учил меня Вадим, — продолжается…

Глупо, но я словно обижена на Нику за тех ее кровных деда-бабу — за то, что она ими до сих пор не заинтересовалась, не заставила папу развязать парочку-другую присыпанных пылью архивных мешков… Глупо, она же еще маленькая — ее жизнь еще отцентрирована на себя, она еще даже с телом своим не вполне сжилась, не вышла из фазы лепки себя по готовым кинотелеобразцам — она еще не знает, что у нее отобрано, не чувствует пустоты на месте ампутированного органа… И мне неловко от ее признаний так, словно она машет передо мной криво сросшейся голой культей — в полном неведении, что это не рука.

— А вам папа когда рассказал? Вы знали?..

Мы уже вышли на площадь перед памятником, и Ника опускает глаза, сосредоточившись на квадратах плит под ногами, — будто примеривается вот-вот запрыгать по ним в «классики».

— Мне не папа рассказал, а мама… Бабушка… Папа уже позднее… Уже когда бабушка Дуня умерла…

Снова она пытается уклониться, вопрос ей неприятен — и, приноравливаясь к ней, выскальзывающей, я невольно и сама меняю шаг, тоже стараясь не вставать на щелки между плитами, что ведут к воротам Софии: «не наступать» — так это называлось в «классиках», — невероятно, как молниеносно тело вспоминает эти давно схороненные в нем детские навыки: когда, возвращаясь из школы с ранцем за плечами, перескакиваешь с квадрата на квадрат, чтоб «не наступить», а плиты широкие, приходится сначала делать один широкий шаг, а затем трусцой два маленьких, раз-два-три, раз-два-три, — и внезапно Никина молодость, со всем ее нерастраченным запасом сил, накрывает меня обжигающей, яблочно-свежей волной, аж дух перехватывает от ее близко пышущего бессмертного девичества, от ее кипящей готовности в момент взорваться смехом, прыжками, озорством, игрой, вот для чего люди рожают детей, некстати проносится в голове: с ними все это проживается еще раз, и ничем этого не заменить! — это на сколько же я старше ее, лет на девятнадцать-двадцать?.. Если бы мы с Сергеем в свое время не предохранялись, у меня бы тоже могла уже быть такая девочка — или мальчишка — нет, лучше все-таки девочка…

И, вместо того чтобы добивать Нику по темечку (склоненному, словно специально подставленному, аж видно в волосах бороздку пробора, беловатую, как сырая внутренность каштана…), — допытываться, действительно ли она чувствует себя Бухаловской внучкой, и неужели никогда не хотелось узнать, какая должна была быть у них с отцом настоящая фамилия, — я, неожиданно для себя самой с жадным, зоологическим каким-то интересом, спрашиваю:

— А маме вашей сколько лет?

— Пятьдесят два, — поднимает голову Ника.

Тринадцать лет разницы между мной и ее мамой, не так уж и много…

— Вы у родителей одна?

Да, она одна. Можно было и не спрашивать. С каждой минутой я чувствую себя все больше с ней связанной — так, как бывает со взятым на руки уличным котенком: чем дольше его держишь, тем труднее потом отпустить назад в городские дебри. Почему же я не решаюсь спросить, в курсе ли Ника, что мы с ее папой давно знакомы, — что о моем существовании он знал, когда Ники еще не было на свете?

Я же тоже «выставлялась» перед ее папой. Тоже играла свой показательный концерт: вот, мол, я, та самая девочка, о которой ты когда-то читал в личном деле Гощинской Ольги Фёдоровны, в графе «дети», — дочка, с ударением на первом слоге, нет, тогда еще, наверное, было по-русски, «дочь»:

Дарья, 1965 г. рожд., — это я, смотри (поворот головы), теперь уже взрослая, известная журналистка, пришла предложить тебе сотрудничество в моем фильме… Так хвалишься перед врачом, который когда-то вылечил тебе сломанную ногу: смотрите, как я танцую, доктор! — перед школьным учителем, который еще в восьмом классе советовал тебе поступать на кинофак, перед каждым, кому за что-то признателен, зная, что ему будет приятен твой «табель с пятерками», потому что в этом есть и его заслуга, он тоже к этому причастен… Причастен, да. Если бы не добрая воля Никиного папы, моя жизнь сложилась бы куда более криво. Но чего ради ему, всю жизнь прожившему под чужой фамилией и единственную дочь под ней вырастившему, должны быть приятными мои архивные раскопки?..

Поделиться с друзьями: