Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Музей заброшенных секретов
Шрифт:

Нельзя требовать от людей невозможного, пани Дарина. Или, как говорит Адин папа, — не хвались печью в нетопленой хате… И почему он, тот, кто до сих пор зовется — Павел Иванович Бухалов, — должен помогать мне разыскивать мою, э-э, родственницу, когда он и своих-то родных родителей не разыскал?

И — какое у меня есть право его судить?

Ника уже снова, едва выскользнув из-под взмахов моей указки, воркует о музыке, о своей учебе, хвалится своим педагогом по специальности — ах так, это же она передо мной отчитывается, я же тоже, выходит, каким-то боком ответственна за ее выбор… Живой моллюск в раскрытой ракушке: голый, беззащитный, нежно-студенистый (на блюде, в каком-то приморском ресторане, когда это было?..). И какая-то новая, незнакомая печаль затапливает меня изнутри — не та горько-жгучая, что иссушает до солончака, нет, эта не жжет, она сама влажная, и от нее я слабею, размякаю, как земля под дождем — набухаю, набрякаю во все поле зрения, вот-вот прольюсь через глаза, через ноздри: Ника, Никуся, бедная моя девочка, что ж это с нами со всеми сделали… Пересекаем площадь перед памятником — на мгновение, как всегда, задержавшись на той оси, откуда взору одновременно открываются оба созвездия увенчанных крестами куполов с крепостями колоколен, Софийское и Михайловское, и из груди, сколько бы тысяч раз ни видел, вырывается невольное «а-ах»! (поставленный на попа громоздкий сундук будущего «Хаятта» в зеленой защитной сетке на эту ось, к счастью, не попадает!), — и вступаем в ворота, как в карман зашитой в самом центре города тишины: за древними стенами глохнет уличный шум, даже русские туристы здесь

притихают, зато включаются птицы — и журчание, родниковое журчание десятков ручьев из невидимых водостоков, тут оно слышнее, чем снаружи… Взгляд сам собой взлетает вверх, ощупывая испещренную заплатками розовой плинфы восточную стену собора, — Ника тоже умолкает на минутку и тут же начинает новую тему: у Губайдулиной немцы обманом выдурили права на все ее произведения, практически за копейки, но Ника все равно будет ее играть, пусть и без разрешения, на студенческом концерте это не страшно, кто там заметит, правда? Ну разумеется. А мы пойдем сюда, Ника, — задворками, мимо клозета, в сторону старой бурсы, — бывший монастырский сад светится издали нежно-золотистой, только что распустившейся опушкой и по-мурашковски пересекающимися солнечными пятнами на молодой травке: нам туда. На углу перед клозетом молодая японочка, как кукла с несгибающейся спинкой, прилаживает на штативе камеру с таймером, и мы с Никой останавливаемся переждать — японочка поворачивается к нам, улыбчиво кланяется, как кивающий ванька-встанька, благодарит полным ртом слабоанглийской каши и прытко семенит к выстроенной под стеной стайке таких же ванек-встанек — те тоже что-то улыбчивое лопочут полными кашей ртами, в камере вспыхивает красный глазок, балетная спинка пронзительно мяукает, наверное, что — еще раз, нужно повторить, и семенит обратно к камере, — а мы с Никой тем временем проходим дальше, здоровенные и неловкие среди этих изящных существ, как медведица с медвежонком. Такое впечатление, что на свете на каждый квадратный метр пейзажа приходится по японцу с фотоаппаратом, говорю Нике, но Нику не интересуют ни японцы, ни их супер-хай-тековые аппараты (это наш оператор Антоша все мечтал о камере с таймером!) — Ника неотрывно смотрит на меня, закусив нижнюю губку, и на ее по-детски крупных резцах видны следы съеденной помады.

— Пани Дарина!

Таращусь на нее: что такое?

— Вы придете на мое выступление?

Не так уж она и отцентрирована на себя, эта девочка. Не такая она и нечуткая…

— Приду.

Это звучит неожиданно торжественно, как в сиропной мелодраме.

И я понимаю, что действительно — приду.

— А почему, — спрашивает Адриан, — Ольга Федоровна не захотела прийти?

В антракте открыли парадные двери — те, что ведут на Майдан Незалежности, — на крыльцо с колоннами, и жиденькая толпа — скорее корпоративная, чем концертная: состоящая преимущественно из «своих», из наряженных, как на свадьбу, родственников и друзей, которые то и дело останавливают друг друга приветственными возбужденными возгласами, — двумя рукавами вытекает на улицу, на перекур. Дарина с Адрианом тоже движутся вместе со всеми, она держит его под руку так, словно боится оказаться одна в этом скоплении чужих.

— Не знаю, — отвечает, рассеянно поглядывая по сторонам. — Сказала — не пойду, и всё. Очень решительно, я даже не ожидала от нее…

Дарине это представлялось как семейный вечер: маме, думала она, будет приятно сходить с ней и Адрианом на академический концерт, пусть и студенческий, — с дядей Володей ей нечасто выпадает такой случай, он из тех, кто в филармонии всегда кашляет в местах наитончайшего пианиссимо, а после похода в оперу рассказывает, как в ложе воняло носками (в нашей опере и правда ими воняет!), — а кроме того, и даже прежде всего, — на концерте будет Бухалов, чье присутствие, думала Дарина, должно было привлечь маму уж вовсе неотразимо, больше, чем Равель, Лятошинский, Бриттен и Губайдулина, вместе взятые: ей казалось, что маме должно быть так же интересно встретиться с Бухаловым лицом к лицу после всех этих лет, как ей самой, Дарине, — увидеть эту сцену со стороны: сценарий, завершенный самой жизнью, только камеры и не хватает (вместо камеры будет она — дочь, свидетель и соучастница). Ей заранее нравился этот сюжет, она уже прикидывала, какое платье маме посоветовать: несмотря на полноту, так вульгарно деформировавшую ее когда-то стройную фигурку, мама еще может выглядеть очень даже неплохо, если ее надлежащим образом упаковать. То, что Ольга Федоровна запротестовала сразу же, лишь только услышала имя Бухалова, — не пойду, не хочу, и всё, — отказалась сниматься в этом фильме, с горечью самоиронии думает Дарина, — каким-то образом, в глазах дочери, больше объединило ее с Бухаловым, чем если бы эти двое стояли сейчас рядышком в фойе, мило переговариваясь. По сути, они оба дали ей отлуп. Оба отказались заглянуть, по ее требованию, в прошлое.

— А тот парень, который Листа играл, мне понравился, — замечает Адриан, когда они, найдя место под колонной, принимаются трудолюбиво выпускать дым.

— Листа? А, тот…

— Видно было, что он от этого кайфует, — объясняет Адриан. — А то они все такие напряженные, как на военном параде, эти дети. А этот нет, этот с живчиком… Паа… ба-ба-бам… Паа…ба-ба-бам, — гнусаво-жалобно заводит он на мотив из «Годы странствий», закатив глаза, и Дарина невольно фыркает, с нежностью глядя на него. И тут же ей приходит в голову новая мысль:

— Помнишь, я тебе рассказывала, как ездила в Житомирскую область? К тому человеку, что адрес нам Амброзий Иванович дал?

— Это тот дед, который участвовал в Кенгирском восстании?

— Ага, тот, только я не об этом… Едва разыскали мы тогда тот двор, он где-то на отшибе, за селом, — едем, возле каждого столба тормозим, хрен его знает, где поворачивать, и спросить не у кого, — а тут через поле чешет бабка в фуфайке, бодренько так… Спрашиваем ее, где тут живет такой-то? Бабка, подозрительно: а что вам от него нужно? Да вот, говорим, про Кенгирское восстание хотим его расспросить… А она в ответ так, знаешь в сердцах, словно дверью нам перед носом хлопнула: «Да когда это было!» И по-очесала дальше, уже не оглядываясь. А потом оказалось, что это его жена, та самая, что тоже была в Кенгире, и они там и познакомились, записочки перебрасывали друг другу с мужской зоны на женскую, ну ты помнишь, ты же видел ту запись…

Адриан курит и смотрит на огни Майдана — так, словно именно оттуда, сквозь уличный шум, долетает до него саундтреком потерянный мотив Листа. Годы странствий, самое начало.

— «Да когда это было!» — повторяет Дарина с бабкиной интонацией.

— Ага, — кивает Адриан, и непонятно, что именно он имеет в виду.

— Мама точно так отказалась: не пойду. Как будто даже сердито. Спрашиваю: но почему, мам? Не хочу — вот и все объяснения.

— Приятно только на места побед возвращаться. А на места поражений — кому же хочется, Лялюша… И свидетелей своих поражений встречать — тоже радость небольшая.

— Я же не думала, что Бухалов для нее — свидетель поражения. Думала, как раз наоборот.

— Наоборот было бы, если б твой папа был жив.

— То-то и оно. А я, видишь, думала, что в этой мизансцене могу его заменить. Что я для мамы — все-таки достижение в жизни, которым можно похвалиться перед кем угодно. Самоуверенно с моей стороны, да?

— Есть маленько, — произносит Адриан, шутливо — как всегда, когда хочет смягчить тяжесть своих слов. И улыбается. Их взгляды пересекаются, сливаются вместе, и на какую-то долю секунды все вокруг меркнет, выключается, — все, кроме пульсирующего в пространстве невидимой электрической цепи (?), которая смыкает двоих воедино, до одномоментного обрыва двух сердец в груди, до одинаковой дрожи удивления, как при пробуждении: какое же это чудо, что у меня есть ты, и чем я только это заслужил/заслужила? — и поскольку такие самообразующиеся (и самозамкнутые) цепи никогда не остаются незамеченными окружающими, ибо излучают в пространство как раз тот излишек тепла, который делает жизнь выносимой, то к облюбованной Дариной и Адрианом колонне тут же, как стайка комаров, отовсюду

устремляются взгляды, двое становятся видимыми, как в прицельно направленном на них круге света, возле соседней колонны, где белеет седыми вершинами целая гряда каких-то музыкальных аксакалов («Я в искусстве с пятьдесят шестого года…» — донеслась фраза), застывает заинтересованная тишина — и уже спешит на коротких ножках через все крыльцо к Дарине с Адрианом тот, кого Дарина все время высматривала среди публики — и в зале, поверх голов партера, и в антракте, среди ринувшейся на улицу толпы с ее хаотическим движением:

— Добрый вечер, молодые люди!..

— Павел Иванович!.. Поздравляем!

Они уже не удивляются, что он первым их заприметил: кто чему учился! — но вот сегодняшний вид Павла Ивановича не может не поразить любого, кто привык видеть его в ситуациях, что называется, штатных: таких — счастливо взвинченных и словно пьяных от собственной важности мужчин Адриан до сих пор видел разве что среди своих друзей — новоиспеченных пап, когда те гордо несли женам в родильный дом соки и пюре в баночках: Павел Иванович буквально сияет, не только внутренне, — в своем элегантном, темном с изморосью, костюме от Воронина он даже вспотел, хотя вечер вовсе не такой уж теплый, — вспотел и грозно блестит, как эмалированный, от чего его прекрасная голова (в свете фонаря кожа приобрела отчетливо оливковый оттенок) удивительным образом еще похорошела, обрела совершенство, как у лакированного идола со вздыбленной торчком, Моисеевыми рогами, шевелюрой, — и очи пылают вдохновением библейских пророков: видно, что у Павла Ивановича праздник. Дарина теряется, окончательно почувствовав себя на чужом пиру: любые слова в таких обстоятельствах не будут адекватны событию, но Павел Иванович и не ждет никаких слов — для него достаточно одного их здесь присутствия, чтоб автоматически включить их в круг «своих людей», которым ничего не нужно говорить, потому что и так понятно, что все переживают то же самое: родственники в приемном покое «скорой», где за стеной потерпевшую готовят к операции. Именно с такой крепкой, искренней мускульной благодарностью Павел Иванович жмет руку Адриану, мужчина — мужчине:

— Спасибо… Спасибо, что пришли…

Он правда тронут. Хорошо, мелькает у Дарины, что не пришла мама: он бы небось и не заметил ее, просто — не вместил бы… Адриан первым находит нужный тон — деловой и сочувственный одновременно:

— Сильный курс! — важно, как те аксакалы у соседней колонны, кивает он Павлу Ивановичу. Как о футбольной команде, чуть не фыркает Дарина. Но, как это ни странно, слова оказываются точными, именно теми, что взволнованный папа сейчас способен услышать: здесь и оценка прослушанного первого отделения, и тревога болельщика: как наша– то будет выглядеть на фоне таких сильных коллег, не потеряется ли? — и заранее выданная Нике фора на случай неудачи: ведь уступить «сильным», это все равно почетнее, чем переиграть слабаков, — и, главное, голос компетентной поддержки, на каковую Павел Иванович ловится с жадностью неофита: видно, догадывается Дарина, сам он в музыке не разбирается, она для него просто статусный символ, как в советских фильмах, где режиссеры неизменно заставляли офицеров-красноармейцев пролетарского происхождения бряцать на роялях в знак окончательной их победы над буржуазной культурой, и в этом незнакомом мире, куда отправилось его дитя, Павел Иванович смотрит на каждого посвященного, как новобранец на полковника. Мужчины еще перебрасываются несколькими репликами — заговорщиков, соучастников, членов одного клуба, — и Дарина, с чувством облегчения, что Адриан взял разговор на себя, вдруг вспоминает, как когда-то, тридцать лет назад, выступала на школьном утреннике: была в костюме снежинки, танцевала и пела английскую песенку — «the snowflakes are falling, are falling, are falling» [44] ,— а ее папа, молодой, сильный и красивый, сидел сияющий в первом ряду и кивал ей в такт головой… Тогда, в восемь годков, она еще старалась для папы, и мир был теплый и защищенный. Жаль, что все так быстро закончилось.

44

Снежинки падают, падают, падают (англ.).

Зачем она сюда пришла? Какое ей дело до этих людей?..

Она больше не понимает, почему она тут. Почему этот стареющий эсбэушник, едва не лопающийся от торжественности момента (просто невоспитанный подросток, который не умеет вести себя на людях!), набивается им с Адрианом в родственники? (Сейчас он стоит под невыгодным углом к свету, и ей видно белеющую, как молозиво, слюну в уголках его рта: проверил бы печень, что ли…) Комичный в своей раскалившейся отцовской ипостаси, как аидише маме из одесских анектодов, — ну да, понятно, «детдомовец», безотцовщина: люди, обделенные в детстве родительской любовью, никогда не научатся нормально любить собственных детей, вечно будут впадать то в одну, то в другую крайность, как дальтоники, вынужденные рисовать красками, но на кой ляд ей сдалась эта чужая жизнь? Еще одна жизнь, которую она почему-то должна в себя вместить?.. Мало ли ей этих чужих жизней, снесенных к ней, как в сейф на вечное хранение, — весь век она копается в чужих жизнях, чужие люди толкутся по ней, как по Майдану, требуя, чтобы она добыла из их страданий и поражений искру смысла, которую сами они добыть не могут, и она все это радостно выдерживала, ей это нравилось, хотя случались интервью, после которых она целый день отлеживалась, будто трактором перееханная, столько сил из нее выпивали ее герои, — но на этого Бухалова и на его беззащитную, как улитка без ракушки, Нику с ее детской влюбленностью в нее у Дарины места уже нет, сорри, перебор!.. Эти люди не имеют к ней никакого отношения, ей больше некуда складывать их проблемы — и она не понимает, почему должна этим заниматься. В эту минуту Дарине кажется, что наиболее мудро поступила ее мама: что было — то прошло, закрыли, положили на антресоли, и какой, действительно, смысл в том, чтобы снова выгребать наверх засыпанное годами, невозможно же сквозь всю жизнь тащить с собой тех, кто когда-то снялся в ней в одном или двух эпизодах, ничьей жизни на это не хватит!.. Она смотрит на Павла Ивановича, не в состоянии подавить внезапную неприязнь — особенно отталкивающие у него эти его заеды. Он что же, не понимает, что его девочка уже выросла из того возраста, когда стараются для папы, — и сколько бы он ни суетился и ни бил крыльями, ему уже не удержать ее под теплым и уютным колпаком?.. В ее годы, сердито думает Дарина, я уже жила с Сергеем — и, слава богу, еще сделала неплохой выбор, потому что мужчин, желающих с ней пожить, тогда было куда больше, чем рекомендуется юной дурехе, чувствующей себя брошенной одновременно мертвым отцом и живой матерью и готовой хлопнуться под каждого, кто примет ее за взрослую, — у Ники все эти проблемы еще впереди, и можно не сомневаться, сладко ей тоже не будет: такие сумасшедшие папаши охраняют своих дочечек, как бультерьеры, еще год-два — и Ника только и будет мечтать, чтобы папа оставил ее в покое: диагноз, прямо противоположный моему, думает Дарина — и замирает с открытым ртом: о черт, а что, если в этом и все дело — в том, что противоположный? И Ника как раз и почувствовала в ней то, чего самой ей остро недостает для выживания, — тот витамин рано полученной свободы (слава богу, благополучно переваренный!), и поэтому и потянулась к ней, Дарине, как металлическая стружка к магниту?..

Ее немного мутит, и она пугается, что не устоит на ногах. И сразу же вспоминает то, что старалась забыть: у нее уже четвертый день задержка! Грудь набухла, к соскам невозможно притронуться, прошлой ночью, когда Адриан целовал, она даже вскрикнула от боли, — а месячных все нет… Нет, мужчины, кажется, ничего не заметили. Дарина тушит сигарету. Я не могу все это вместить, думает она с отчаянием, это чересчур для меня!.. Даже для себя самой я не сложу вместе концы этой «истории», не соберу. Ника: моя тень, двойник-наоборот, антипод моего вынужденного сиротства. Сиротства, вот именно, — потому что в пятнадцать лет отец девочке еще ой как нужен, и в семнадцать тоже — чтобы ввести в мужской мир без шишек и синяков: пока не станет взрослой женщиной, до тех пор и нужен… Может ли быть так, что Павел Иванович восполняет на собственном ребенке то, что когда-то, на его глазах (и не без его ведь участия), было отнято у другого?..

Поделиться с друзьями: