Мужики
Шрифт:
Она только тяжело вздыхала и шла. Это уже не в первый раз, не в первый!
— Ну и что ж! Ну и что ж! — упрямо шептала она про себя, собирая всю свою волю и терпение.
Надо — вот она и ходит за дровами, тащит их на спине вместе с такими нищенками, как Филипка, но плакать не будет, не будет жаловаться и просить помощи! Да и куда пойдешь, к кому? Не откажут тебе люди разве только в жалостливом слове, от которого сердце обливается кровью! Господь ее испытывает, крест посылает, — так, может быть, когда-нибудь и вознаградит… А если и нет, все равно, она выдержит, не пропадет она с детьми и рук не опустит, не придется людям ни жалеть ее, ни насмехаться!
За
Не то страшно, что они теперь нищие и отверженные, что часто голодают и хлеба едва-едва хватает для детей, что Антек пьянствует в корчме с приятелями, о семье не заботится и, как блудливый пес, воровато шмыгает в избу, — а скажешь ему слово, так сразу за палку хватается. Это все нередко бывает и в других семьях, это еще можно было бы простить! Нашел на него такой недобрый стих, так надо терпеливо переждать, он и пройдет. Но измена… вот чего она не могла забыть, не могла простить ему! Нет, этого она не могла пережить. У него жена, дети, а он обо всем забывает ради той, другой!.. Эта неотступная мучительная мысль, словно раскаленные щипцы, рвала сердце на части.
"За Ягной он бегает, ее любит, из-за нее все это!"
Казалось Ганке, что это нечистый идет рядом и непрерывно шепчет ей в ухо страшные напоминания. Не убежать от них, не забыть, нет! Муки оскорбленной любви, унижение, стыд, ревность, жажда мести и отчаяние, всё эти злые духи, порожденные несчастьем, впивались зубами в ее сердце и так терзали его, что хоть кричи в голос и бейся головой о стену!
"Смилуйся, Господи, облегчи ты мое горе!" — стонала она в душе, поднимая к небу глаза, воспаленные от никогда не высыхающих слез.
Она прибавила шагу, потому что в поле дул такой сильный ветер, что холод было уже трудно вынести. Другие бабы немного отстали и шли не спеша, едва заметными красными пятнами мелькая в снежном тумане. А лес был уже недалеко, и, когда метель утихала, среди белых пространств вдруг вырастала высокая темная стена стволов.
— Идите скорее, в лесу отдохнете! — нетерпеливо звала Ганка.
Но женщины не торопились. Они часто отдыхали, присев на снегу и повернув головы от ветра, как стая куропаток, и тихо разговаривали, а на зов Ганки Филипка недовольно проворчала:
— Бежит, как пес за вороной, думает, что скорее что-нибудь ухватит!
— Вот до чего дожила, горемычная! — сочувственно сказала Кракалиха.
— Ничего, она довольно выгревалась в борыновой хате. Поела сытно, натешилась хорошей жизнью, пускай теперь и нужды отведает. Другие всю жизнь голодают, работают, как волы, а никто их никогда не пожалеет.
— Прежде она с нами и не здоровалась никогда…
— Милые вы мои, недаром говорится, что нужда скачет, нужда пляшет…
— Пришла я как-то одолжить у нее упряжь, так она сказала, что ей самой нужно.
— Правда, скуповата была и спесива, как все Борыны, а все-таки жаль бабу, жаль!
— По справедливости, конечно, жалко. Ну и негодяй же этот Антек!
— Негодяй-то он негодяй, это верно. Но и то сказать — какой мужик не побежит, когда его баба поманит?
— А я на ганкином месте вцепилась бы Ягне в волосы, оттаскала бы на всем честном народе, изругала бы, осрамила бы ее так, чтобы она всю жизнь помнила!
— Дойдет и до этого… если еще чем-нибудь похуже не кончится.
— Такая уж порода эти Пачеси, — и Доминикова в молодости не лучше была.
— Ну, пойдемте, ветер что-то понизу дует, — может, к вечеру и совсем утихнет.
Они скоро
добрели до леса и разошлись в разные стороны, но старались не отходить далеко друг от друга, чтобы легче было созвать всех, когда надо будет возвращаться.Лесной сумрак поглотил их, и только кое-где мелькали они, как тени. Лес был старый, высокий, дремучий. Несметной толпой, непроходимой чащей стояли сосны, стройные, прямые и могучие. Словно уходящие в бесконечность ряды величественных медных колонн, вздымались они во мраке серо-зеленого свода. Холодный зловещий отсвет шел снизу, от снега, а в вышине между кудрявыми верхушками, как сквозь дырявую крышу, светилось белесое, мутное небо.
Вьюга проносилась поверху, и временами внизу, на земле, наступала тишина, как в костеле, когда внезапно замолкнет орган, оборвется пение и только шелестят последние вздохи, приглушенные слова молитв, затаенные, умирающие звуки. Бор стоял тогда неподвижно, безмолвно, — казалось, он вслушивается в дикий вопль истерзанных ветром полей, который рвался откуда-то издалека и только стонущим эхом отдавался в лесу.
Но тотчас вихрь опять всей силой ударял на лес, стучал клыками по стволам, врезался в страшную глубь лесной чаши, рычал во мраке, терзал лесных великанов. Все напрасно: скоро он, выбившись из сил, утихал, ложился и с воем умирал среди густых, приникших к земле кустов, а лес ни разу не дрогнул, ни одна ветка не затрещала, не качнулся ни один ствол, тишина становилась все глубже, все таинственнее — разве только какая-нибудь птица изредка трепыхалась во мраке.
Временами сильная вьюга опять налетала, внезапно, как голодный ястреб. Шумя крыльями, трепала она вершины деревьев, с бешеным ревом разрушала все на своем пути, — и лес вздрагивал, словно просыпаясь, выходил из своего мертвого оцепенения и качался весь, от края и до края, с глухим грозным гулом. Лес вдруг выпрямлялся, вставал и как будто рвался вперед, потом, тяжело пригнувшись, дико ревел, как великан, ослепленный яростью и жаждой мести. Казалось, весь он наполнялся шумом битвы, и страх охватывал все живое, притаившееся в норах, в лесной поросли, и ошалевшие от ужаса птицы метались среди снега, который сыпался бурными лавинами, среди ломавшихся ветвей и раздерганных верхушек.
Затем — опять долгое, мертвое затишье, в котором ясно слышны были какие-то отдаленные тяжелые удары.
— Это лес рубят у Волчьего Дола, — слышишь, деревья так и валятся!.. — шепотом сказал Былица.
— Ладно, не отставайте, не до ночи же нам тут сидеть!
Они углубились в высокие молодые заросли, в чащу сплетенных ветвей, сквозь которую еле можно было пробраться. Гробовая тишина окружила их. Сюда уже не проникал ни один звук, и даже дневной свет едва просачивался сквозь плотную пелену снега, точно крышей покрывавшую вершины деревьев. Глубина рощи полна была пепельно-серых теней, на земле почти не было снега, ее устилали давно опавшие сухие листья и сучья, ноги уходили в них по колено, а кое-где из-под этого ковра зеленели полянки мха и ягодных кустиков.
Ганка начала ломать сучья потолще, обрезала их все под одну мерку и укладывала на разостланный холст. Работала так усердно, что ей даже жарко стало, и она сняла платок. За какой-нибудь час она набрала кучу хвороста и с трудом взвалила ее на спину. Старик тоже набрал порядочную охапку и, обвязав ее веревкой, волочил по земле, ища глазами пень, с которого легче было бы поднять ношу на плечи.
Они стали ауканьем скликать баб, но в большом лесу опять разыгралась вьюга, и они так никого и не дозвались.