Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Антек не кинулся за ним. Он стоял растерянный, водя вокруг бессмысленным взглядом. На дороге уже не было никого, ярко светила луна, и снег искрился в ее лучах, но что-то мрачное было в белизне заснеженных улиц. Антек пришел в себя только в корчме, куда его привели приятели, они побежали к нему на помощь, когда разнесся слух, что он дерется с отцом.

Веселье кончилось. Было уже поздно, и все стали расходиться по домам. Корчма быстро опустела, а на улицах еще некоторое время звучали оклики и песни. Оставались в корчме только репецкие, которые собирались ночевать у Янкеля. Пан Яцек играл им на скрипке какие-то печальные песни, а они сидели за столом, подпирая головы руками, слушали и вздыхали. Оставался еще и Антек, одиноко сидевший в углу; товарищи пытались говорить с ним, но он ничего не отвечал, и все

ушли, оставив его одного. Он сидел неподвижно, как мертвый, и тщетно Янкель напоминал ему, что сейчас будет запирать корчму, — Антек не слышал и ничего не сознавал. Очнулся только тогда, когда услышал голос Ганки, которой люди сказали, что он опять подрался с отцом.

— Чего тебе? — спросил он.

— Пойдем домой, поздно уже, — просила Ганка, борясь со слезами.

— Ступай одна, не пойду я с тобой. Уйди прочь, говорю! — крикнул он грозно, потом вдруг нагнулся к ней и прямо в лицо сказал:

— Если бы меня в кандалы заковали да в яму посадили, и то я был бы свободнее, чем живя с тобой. Слышишь — свободнее!

Ганка горько заплакала и ушла. Тогда и он встал, вышел и побрел к мельнице.

Ночь была светлая, вся купалась в лунном блеске, от деревьев ложились длинные серебристо-голубые тени, а мороз был такой, что часто потрескивали жерди в изгородях. Мертвая студеная тишина окутала мир; деревня уже спала, ни одно окошко не светилось, ни одна собака не лаяла, не стучала мельница, и только от корчмы доносился хриплый голос Амброжия, — он, по своему обыкновению, распевал среди дороги, но тихо, как сквозь сон.

Антек медленно, с трудом плелся мимо озера, иногда останавливался, окидывал все невидящим взглядом, тревожно прислушивался… В голове все еще звучали страшные слова отца, все еще видел он перед собой свирепый взгляд, сразивший его. И он невольно отступал, страх сжимал ему горло, сердце замирало, волосы вставали дыбом, — и он забывал свою ненависть, забывал любовь, все исчезало из памяти, оставался лишь смертельный ужас, отчаяние, горькое чувство бессилия.

Сам того не замечая, он пошел по направлению к дому. Вдруг со стороны костела до него донесся чей-то жалобный плач и громкие причитания. Перед распятием, у самых ворот кладбища, лежал кто-то, распростершись на снегу. Тень, падавшая от ограды кладбища, мешала что-нибудь разглядеть. Антек нагнулся, думая, что это какой-нибудь странник или пьяный, — но то лежала Ганка, взывая к Богу о милосердии.

— Пойдем домой, ведь холодище какой! Пойдем, Гануся! — просил он, чувствуя, как оттаивает душа, но Ганка не отзывалась, и он насильно поднял ее и повел домой.

Они ни о чем не говорили дорогой, потому что Ганка все время плакала навзрыд.

VIII

После этого праздника в доме у Борыны было тихо, как в могиле. Ни слез, ни криков, ни ругани, только тяжелое, зловещее молчание, насыщенное тайным гневом и горечью.

Весь дом замолк, помрачнел, жил в постоянной тревоге и ожидании чего-то страшного, — как будто потолок мог каждую минуту обрушиться на головы.

Старик ни тогда ночью, когда они вернулись из корчмы, ни на другой день не сказал Ягусе ни одного резкого слова, и даже Доминиковой не пожаловался, — как будто ничего не случилось. Но он расхворался от тайно бушевавшей в нем злобы и не мог подняться с постели — у него все время замирало сердце, кололо в боку и лихорадило.

— Не иначе, как в печени у тебя воспаление, — говорила Доминикова, натирая ему бок горячим маслом. Он ничего не отвечал, только жалобно кряхтел и упорно смотрел в потолок.

— Ягуся ничуть не виновата! — начала Доминикова тихо, чтобы не услышали в соседней комнате. Ее сильно беспокоило то, что Борына ни словом не обмолвился насчет вчерашнего.

— А кто же виноват? — проворчал он.

— Что она такого сделала? Ты ее одну оставил и ушел пить за перегородку, а тут музыка, все пляшут, веселятся — что же ей было одной бирюком в углу стоять? Ведь она молодая, здоровая, повеселиться и ей надо! А плясать пошла, потому что он ее заставил. Как же можно было не пойти — в корчме каждый имеет право пригласить кого хочет. А выбрал он ее, разбойник этот, и не отпускал тебе назло, только назло тебе!

— Ладно, мажь и лечи поскорее, а уму-разуму меня учить нечего, я сам знаю,

как дело было, и не нужны мне твои объяснения!

— Коли ты такой умник, так и то должен понимать, что баба молодая, здоровая, ей тоже утеха нужна. Не бревно она, не старуха, вышла замуж, так ей муж нужен, а не дед — четки, что ли, ей с дедом перебирать!

— А зачем же ты тогда ее за меня отдала? — бросил он презрительно.

— Зачем? А кто скулил, как пес? Не я тебе кланялась, чтобы ты ее взял! Я ее тебе не подсовывала, не навязывалась и она! Она могла выйти за любого из первейших парней на деревне — сколько их было!..

— Были, да не для женитьбы!..

— Чтоб у тебя язык отсох за такие слова поганые!

— Ага, правда-то, видно, глаза колет, — ишь как вскинулась!

— Вранье это мерзкое, а не правда! Вранье!

Он натянул перину до подбородка, отвернулся к стене и уже ни одним словом не отзывался на все ее доводы. Когда же она под конец ударилась в слезы, он насмешливо пробурчал:

— Когда баба ухватом ничего не сделает, так думает, что плач ей поможет!

Да, он знал, что говорит, не зря сказал такие слова о Ягне! Теперь, когда он лежал целыми днями, ему вспомнилось все, что о ней говорили раньше, он все это обдумывал, разбирал, сопоставлял, — и такая злоба в нем накипала, так мучила ревность, что он улежать не мог, ворочался на постели, ругался про себя или злыми, ястребиными глазами следил за Ягной. А она была какая-то бледная, осунувшаяся, бродила по дому как сонная, поглядывала на мужа жалобными глазами обиженного ребенка и так вздыхала, что у него уже сердце начинало таять, — но тем сильнее разгоралась ревность.

Тянулось это почти целую неделю — и Ягна чувствовала, что ей больше не выдержать. Душа у нее была болезненно чуткая. Есть такие цветы: только дохнет на них холодом, и они сразу свернутся и затрепещут от боли. Она заметно худела, не спала, ей кусок не шел в горло, она не могла усидеть на месте, заняться какой-нибудь работой. Все из рук валилось, и страх ходил за ней по пятам — пугало то, что старик все лежит, стонет, доброго слова не вымолвит и смотрит на нее так, словно убить хочет. Она постоянно ощущала на себе его взгляд, и это было нестерпимо. Жизнь ей стала в тягость, тоска ее заедала — ведь и об Антеке она ничего не знала, он всю неделю не показывался, а она не раз в сумерках, преодолевая смертельный страх, выбегала к сеновалу! Спросить о нем она не смела ни у кого. Ей так дома опротивело все, что она по два раза в день бегала к матери, но Доминикова мало сидела в избе — то навещала больных, то была в костеле, а если Ягна и заставала ее дома, она встречала дочь сурово, осыпала горькими упреками. Братья тоже бродили хмурые, сердитые и подавленные, потому что старуха отколотила Шимека за то, что он в Крещенье пропил в корчме целых четыре злотых. Ягна уходила от них к соседям, чтобы только как-нибудь скоротать день, но и там было не слаще: выгонять ее, конечно, не выгоняли, но цедили слова сквозь зубы, смотрели холодно и все в один голос жалели больного Борыну и горько сетовали на то, что пришли скверные времена.

А Юзька досаждала ей, чем только могла, на каждом шагу. Даже Витек не решался при хозяине болтать с нею, так что ей не с кем было слово сказать. Единственным ее утешением и развлечением, отгонявшим назойливые мысли, была скрипка Петрика. По вечерам он тихо играл в конюшне, — в избе старик не позволял.

А зима стояла все такая же суровая, студеная и ветреная, поэтому приходилось постоянно сидеть дома.

Наконец, как-то в субботу, старик, хотя еще не совсем был здоров, встал с постели, оделся потеплее (на дворе был трескучий мороз) и ушел.

Он заходил к одним, — к другим, то будто бы погреться, то за каким-нибудь делом, и охотно останавливался поболтать даже с теми, мимо которых раньше проходил без единого слова. Везде он первый заводил разговор о корчме и, стараясь обратить в шутку все случившееся, весело рассказывал, как здорово он тогда напился и как даже захворал от этого.

Все удивлялись, поддакивали, кивали головами, но провести ему никого не удалось. Всем была известна его непреклонная гордость, знали, что уж если его самолюбие задето, так хоть огнем его припекай, он слова об этом не проронит. Знали, что он считает себя первым человеком в деревне и всегда очень старается, чтобы о нем не говорили дурно.

Поделиться с друзьями: