Мужики
Шрифт:
— Гануся, нам бы к тополевой дороге пробраться, там идти легче, чем полем.
— Ладно, идем! Вы меня держитесь да не отставайте.
Они свернули налево, в дубовую рощу. Шли, по колено увязая в снегу. Местами намело целые сугробы, потому что там деревья стояли реже и на них не было листьев. Только кое-где между могучих ветвей тряслась, как седая борода, еще не облетевшая листва да со свистом гнулся к земле молодой дубок, мотая порыжевшими кудрями. Ветер дул изо всей силы, поднимал такую порошу, что идти было просто невозможно. Старик скоро выбился из сил и остановился, да и Ганка уже изнемогала и, то и дело прислоняя свою ношу к деревьям, испуганными глазами искала дорогу полегче.
— Нет, здесь не пройти, а за дубами — болота.
Они вошли в густой и огромный сосновый лес, где было потише и снег был не так глубок, и скоро выбрались в поле. Но в поле была такая метель, что в двух шагах ничего не было видно, — одна только белая сплошная муть волнами клубилась вокруг. А ветер все рвался к лесу, отскакивал от него, как от стены, катил назад на поля и вновь поднимался, неуемный, громоздил целые горы снега и белой тучей швырял его на деревья, так что лес стонал. Не успели Ганка с отцом выйти в поле, как ветер свалил старика, и Ганке пришлось его поднимать, а она и сама едва держалась на ногах.
Они вернулись в лес и, укрывшись за стволами, раздумывали, в какую же сторону идти.
— Тут налево должна быть тропка, по ней мы непременно выйдем к кресту на дороге.
— Да я не вижу никакой тропки!
Старик долго ее уговаривал, а она боялась идти наугад.
— Да вы хоть смекаете, в какую сторону надо идти?
— Думается, налево.
Они побрели по опушке леса, немного укрывшего их от напора ветра.
— Идемте скорее, того и гляди стемнеет.
— Сейчас, Гануся, вот только дух переведу!.. Бегу, бегу!..
Да, нелегко им было пробираться: тропинку совсем занесло, и к тому же со стороны поля по-прежнему дул сильный ветер и швырял в них снегом. Напрасно они укрывались за деревья или приседали, как зайцы, под можжевельником, — везде пронизывало до костей, а в глубине леса идти было страшно, деревья там дико шумели, качались, чуть не подметая землю верхушками, сучья хлестали по лицу, а иногда с таким треском падали елки, что казалось — весь лес сейчас рухнет, разбитый вдребезги.
Они побежали во весь дух, чтобы скорее выбраться на дорогу и поспеть домой до ночи, которая надвигалась с каждой минутой, — в полях уже серело, и сквозь снежные вихри пробивались какие-то темные полосы, похожие на дым.
Наконец, Ганка и старик выбрались на дорогу и свалились под крестом, еле живые от усталости.
Крест стоял на краю леса, у самой дороги, от леса его отделяли четыре высокие березы в белых саванах, с висящими, словно косы, ветвями. На черном кресте висел жестяной Христос, так хорошо раскрашенный, что он казался живым. Но, видно, его сорвало ветром, — он висел на одной руке, качался, ударяясь о дерево, и скрипел, словно моля о помощи. Березы, мотаясь под ветром, то и дело закрывали его. В снежном сумраке мелькало синее тело, бледное окровавленное лицо, и тяжело было смотреть на него.
Старик с ужасом поглядывал на распятие и крестился, но не смел вымолвить ни слова, потому что лицо у Ганки было суровое, мрачное и таинственное, как эта ночь, что подходила уже крадучись сквозь ветер, снег и туман.
Ганка, казалось, ничего не замечала вокруг. Она сидела, погруженная в свои тяжкие думы — все об одном: об измене Антека. В душе ее тоже клубился туман, полный вздохов, полный слез, застывших, ледяных, но жгучих, полный живых, но хриплых ст боли голосов.
"Стыда у него нет, Бога он не боится, — ведь это все равно что с родной матерью спутаться! Господи, Господи!"
Ужас налетел на нее ураганом, она даже затряслась вся, а затем загорелась гневом, мстительным, диким, как этот бор, который вдруг пригнулся и дал жестокий отпор буре.
— Идем скорее, скорее! — воскликнула она, вскинула на спину вязанку и, согнувшись под ее тяжестью, зашагала по дороге, не оглядываясь на отца. Неодолимая, бешеная злоба гнала ее вперед.
— Отплачу я тебе, за все отплачу! — прокричала она, и голос ее был похож на скрип обнаженных тополей, боровшихся с
ветром."Довольно с меня! И камень бы треснул, если бы его такой червь точил! Пусть же пропадает Антек, если так хочет, пусть сидит в корчме день и ночь, а я своей обиды не прощу, отплачу ей за все! Пусть меня за это в остроге сгноят, все равно! Видно, справедливости на свете нет, если такая, как она, ходит себе спокойно по земле!" — думала Ганка с ожесточением. Но постепенно злоба в ней утихала, бледнела, как цветы на морозе: иссякали силы, давила тяжелая ноша, сучья даже сквозь платок и кофту впивались в тело, ужасно болели плечи, а узел веревки, которой был связан хворост, врезался в шею и давил. Она шла все медленнее. Дорога была в сугробах, открыта ветрам со всех сторон, и тополя едва виднелись сквозь крутившуюся в воздухе снежную муть. Их бесконечные ряды шумели и метались отчаянно, как запутавшиеся в силках птицы, которые вслепую бьют крыльями и кричат. Вверху ветер уже как будто утихал, зато тем больше бесновался он в полях, лежавших по обе стороны дороги. В мутно-серой дали по-прежнему бушевала метель, тысячи снежных вихрей кружились в дьявольской пляске, тысячи снежных куч поднимались с земли, росли, вертелись, как огромные белые жужжащие веретена, тысячи огромных бугров, как растрепанные стога, неслись по полям, клубясь, вырастали на глазах и, казалось, достигали самого неба, заслоняли все и рушились со свистом и воем. Вся земля казалась бурлящим котлом, доверху наполненным кипятком и белым паром. И отовсюду вместе с ночью поднимались тысячи звуков, шипели вверху, гремели вокруг, какой-то посвист тысячью бичей рассекал воздух. А то вдруг таинственная музыка звучала над землей, и шум леса напоминал гудение органа. Порою слышались какие-то крики, протяжные, тоскливые, как крики заблудившихся птиц, или страшные воющие рыдания, хохот, сухой, режущий скрип тополей, походивших в мутной белизне на жуткие призраки, простирающие руки к небу!
В двух шагах ничего нельзя было разглядеть, и Ганка брела почти наугад, от тополя к тополю, часто отдыхала и с ужасом слушала голоса ночи.
Под одним тополем на снегу серел притаившийся зайчишка и, увидев ее, стал улепетывать, а снежный вихрь подхватил его, словно когтями впился, и в вое метели почудился Ганке его испуганный крик. Она с жалостью посмотрела вслед зайцу.
Она уже не в силах была двигаться, гнулась все ниже, с трудом вытаскивала ноги из снега. Ноша так тяготила ее, словно она тащила на себе бремя всей зимы, снегов и вьюг, весь огромный мир. Ей казалось, будто она шла так всю жизнь, смертельно измученная, едва живая, с великой печалью в израненном сердце, и будет идти всегда-всегда, до скончания века!
Время тянулось нестерпимо, дороге не было конца, все чаще приходилось останавливаться под деревьями, и все дольше стояла Ганка в каком-то полузабытьи, охлаждала снегом разгоряченное лицо, протирала глаза, подбадривала себя, как могла, но вновь и вновь словно проваливалась в бездну. Слезы глубочайшей человеческой скорби, безнадежного отчаяния сами лились, извергаясь со дна разбитого сердца. Изредка Ганка, выходя из забытья, слабеющим голосом бормотала молитву, шептала про себя отрывистые слова, — так замерзающая птичка время от времени затрепещет крылышками, сбежится, припадет к земле, пискнет раз-другой, а сил уже нет, и все быстрее впадает она в глубокий сон смерти.
Временами она сильно вздрагивала в испуге и срывалась с места, потому что ей чудился детский плач и зов, словно это Петрусь звал ее. И она опять бежала из последних сил, натыкалась на сугробы, вязла в снегу, но шла, подгоняемая тревогой за детей, которая вдруг поднималась в ней. В такие минуты она уже не чувствовала ни усталости, ни холода.
Ветер вдруг донес какой-то звон, стук, человеческие голоса, но такие невнятные, что, хоть Ганка и вслушалась, она не разобрала ни слова. Однако ей стало ясно, что кто-то едет позади и подъезжает все ближе. Наконец, из снежного бурана вынырнули головы лошадей.