Мы поднимались в атаку
Шрифт:
Мы стоим с Марией над бескрайним свинцовым заливом. Весь гребень обрыва уставлен зенитными пушками. Пригнув тяжелые стволы, они дремлют, готовые поднять жерла и извергнуть губительный огонь. Фашистские бомбардировщики не отважились появиться над нефтеносным городом. Силища тут собралась. Нам бы ее в августе под Нальчик!
На дворе январь сорок третьего. Паулюс вот-вот задохнется в Сталинградском котле.
Я не ранболькой, а снова боец. Мария - тоже.
Утром я надел обмундирование, получил в канцелярии госпиталя справку об излечении, красноармейскую книжку, в вещмешке сухой паек на двое суток, В направлении
Стоим плечо в плечо на гребне горы. Зимний ветер забирается под шинели, мне спешить на вокзал, но трудно расставаться. За нами наверняка наблюдают девчата - Мариины однополчанки и пожилой старшина батареи, разрешивший попрощаться не в блиндаже на глазах девчачьего взвода, а на крутояре.
– Ну - прощай?
Снимаю с плеча лямку «сидора», бросаю его на землю, кладу палочку-подпорку, выданную в госпитале, и обнимаю Марию за плечи. Она обхватывает? меня за шею и, крепко прижавшись ко мне, целует долгим поцелуем. Впервые я так, «по-настоящему», целуюсь с девушкой, хотя оба знаем, что мы на виду у всех зенитных дивизионов Баку, затаивших дыхание, чтобы лучше нас рассмотреть.
Боль расставания жалит меня сильнее, чем при прощании с мамой. В чем дело? Неужто в том, что с этой минуты я в ответе и за ту, которую на виду у всех целовал?
Стараясь не хромать, спускаюсь по каменистой дороге к городу. Срываю шапку и машу Марии. Ее фигурка в шинели застыла наверху, на краю земли и неба. Я почему-то не кричу ей, чтоб донес ветер: «Люблю тебя!»
Мои мысли несутся, обгоняя неровный шаг, вниз по грейдеру к вокзалу, Тбилиси, фронту, где в родной дивизии, в моей роте ждут боевые друзья.
– Юра-а-а!
Это не Мария кричит, она на горе. От строя курсантов ко мне несется парень в длинной шинели. Голос знакомый, и побежку я не забыл. Издали я еще не различаю лица.
– Юрка, не узнал? Здравствуй, бродяга! Шагаем, смотрю, кто это с палочкой прихрамывает, вроде личность знакомая…
Ох, Борька! Борис Камышансков, школьный товарищ, окопный друг в боях за Ленинск. Пехотинец, без скольких-то минут лейтенант.
Обнимаемся. Неловкий поцелуй. Борька стал бриться, колкая у него щека, длинного небрежного чуба, за который ему доставалось от учительниц, нет, чубишко, шинель без складочки, крепок, подтянут, уверен. Настоящий вояка!
– Юрка, чертов сын, как я рад, что тебя встретил! Не представлял: иду, а навстречу знакомая морда. И с палочкой, как лондонский денди. Был ранен?
– Боря, Боренька, неужели это ты! И такой же громоподобный. Как здорово, что будешь командиром, в тебе всегда замечал военную жилку. Слушай, как наши ребята, о ком что знаешь?
– Паша Олейник погиб. Юрка Гергезель воюет, летчик. Гриша Валин воюет. Валя Варлаханова на Урале, на оборонном…
– Камышансков, в строй!
– резкий повелительный голос.
– Родители твои живы? Где?
– А твоя мама?
– Куда тебе писать? Скоро кончаешь?
– Выпуск в ближайшее время. Возможно, поедем добивать их в Сталинград. Но вообще не успеем. Им там уже хана.
– Камышансков, в строй, сколько раз повторять!
– Юрка, пиши; Бакинское пехотное. Или давай в Ленинск.
– Ну, до свиданья, Боренька! Будь жив!
– Буду!
И ты будь жив, Юра!– Спасибо, постараюсь! Привет твоим старикам.
– И твоей маме мой поклон.
Он поворачивается, чтобы бежать, и вдруг что-то его останавливает. Самое удивительное: я знаю, о чем спросит. Ведь он же меня другим помнит.
– Юра,- спрашивает быстро, как в детстве, шмыгнув носом,- как воюется, ничего? Здоровье не мешает, сила есть?
Встретив мой удивленный взгляд, смущается, Понимаю, вопрос продиктован дружеской заботой - все ж я был «интеллигентным», «вежливым мальчиком», подобного о Борьке сказать невозможно.
– Воюю,- говорю я без натуги, спокойно.- В общем, думал, будет хуже и труднее.
Борька расцветает. Он был всегда добр и любил меня. А сейчас радуется искренне, дружески.
Сбоку, как когда-то, он легонько толкает меня в плечо. Всегда я падал от его удара, а теперь - и после ранения!
– только покачиваюсь.
– Сила есть!
– Ума не надо!
– оба смеемся школярской остроте.
Гляжу вслед. Развеваются полы Борькиной щинели. Цокают подковки сапог о камни мостовой. Он бежит вверх по улице легко, даже горделиво, сильный, мужественный, по-своему красивый. Таким я запомню его навсегда. В школе я тянулся за Борисом - он был отличным конькобежцем, хорошим футболистом, сильным спринтером. Терпеливо, не сердясь на мою спортивную бездарность, тянул меня, дружески подбадривая, радуясь редким удачам.
Холодно, сиротливо стало мне в мире, когда потерял Вилена, Трофима Терентьевича. Если бы не Мария, не мимолетное свидание на горбатой бакинской улочке с товарищем юности… Я не могу без дружеской близости существовать. Мама дразнила меня «девочкой», я обижался. Во дворе обзывали «маменькиным сыночком», хотя занятая мама уделяла мне мало внимания. Не рвался гонять в футбол, тянуло читать, размышлять о книгах, бродить по городу. Заставлял себя в футбол играть, кружки - гимнастический, легкоатлетический - посещать, отвращение к спорту скрывал от всех. Не хотел, чтоб считали «слабчиком», «зачитанным». Такого моя самолюбивая душа не вынесла бы.
На войне оказалось, что не такой уж я рохля и маменькин сыночек. На походах, страшных изнурительных пехотных переходах в 40-50 километров в сутки я обнаружил в себе скрытые, самому неведомые силы: шел и шел, а когда назначили замполитом и часть политруковых забот о бойцах перешла ко мне, без натуги брал у ослабевших ребят их оружие и нес две-три трехлинейки. Не подыхал без воды, умел развеселить тех, кто скулил, если вовремя не подвозили горячую пищу.
Мне не было на войне легко, но я ожидал, что будет много труднее. Помогало то, что я тянулся к людям, старался кому можно хоть чем-то помочь; большинство делилось со мной лучшим, что имело: душевным добром.
Так вот Вилен.
…Перед отступлением дали пополнение. Политрук позвал с собой. Мы, как и «старички» из других рот, по насмешливой фронтовой терминологии - «покупатели», обступили маршевиков. Мое внимание привлек паренек с приметным, одухотворенным лицом. За его плечом на ремешке висела гитара в аккуратном домашнем чехле. Он держал ее как винтовку, прижав к боку согнутой в локте рукой. Вещмешок, в отличие от других, был пустой, из чего я заключил, что парень или нездешний, или не желает набивать «сидор», что расположило к нему еще больше.