Мы поднимались в атаку
Шрифт:
Мне жаль раненых. За редким исключением они очень волнуются при обстрелах и стараются поскорее выбраться из зоны огня. Страшно беспомощному человеку вторично получить пулю или осколок.
Мы поели, покурили и встаем. Блаженные минуты расслабления, душевного и физического отдыха кончились. Беру свою увесистую брезентовую сумку с перевязочными материалами, надеваю через плечо, на другое вскидываю автомат.
– Юра, помнишь, куда тебе идти?
– спрашивает-напоминает Вершков.
Так точно, товарищ лейтенант.
– Ну, давай двигай. Поищи его в кустах шиповника, возле бетонированного бункера. На исходе ночи оттуда вроде кто-то кричал.
– Будет сделано, товарищ военфельдшер.
– А сумку оставь,
Верно, дельный совет. С сумкой одна маята. Сначала иду пригнувшись, а когда над головой проносится слепая пулеметная очередь, ложусь и ползу. Позади переливается зарево - горящий блиндаж здорово поможет ориентироваться при возвращении.
Попал я в санитарные инструкторы случайно и, считаю, ненадолго. Когда лейтенант Новожилов узнал, что я уже воевал, он стал меня уговаривать перейти к нему в пулеметную роту. Заманчиво, только Вершков обидится и слушать оправданий не захочет. Но я решил: подаюсь в пульроту. Кто важнее на войне - санитар или пулеметчик? Ясно! Пришлют на мое место девушку, а с «максимом» никакой девчушке не управиться. Вытащу Хвичию и добьюсь перевода, мне не откажут.
Да, в санинструкторах я человек случайный, вроде долг медицине выплачиваю. Уже два месяца. С таким ранением, как у меня, прежде давали инвалидность, теперь «ограниченную годность». А произошло это так. В Тбилиси на батальон выздоравливающих при запасном полку налетели «покупатели»: набирали из нашего брата - «недолеченных и ограниченных» - слушателей на курсы армейских счетных работников и санинструкторов. К интендантам я относился с высокомерием окопника и поругивал их, так что «бухгалтерство» отпадало начисто. А вот перед медиками был в долгу и симпатичному военврачу майору Гуревичу дал согласие стать санинструктором.
К лету по окончании трехмесячных курсов на недавно введенные погоны мы пришили по широкой малиновой лычке старших сержантов. Уже «медиком» я снова очутился в пехоте, в стрелковом полку гвардейской дивизии, воевавшей на Таманском полуострове
Дивизия участвовала в освобождении станицы Крымской. Теперь перед нами «Голубая линия» - сильно укрепленный рубеж, простирающийся от моря Азовского до моря Черного.
В первом же бою, когда взвились ракеты и раздались свистки, зовущие в атаку, я вместе с командиром стрелковой роты, к которой был прикомандирован, вылез из окопа и побежал по полю. Близкий разрыв заставил обоих залечь, и удивленный ротный спросил меня:
– А ты зачем здесь?
– Как «зачем»? Воевать…
– А ну марш назад… медик! Твоя война - после всех идти и раненых подбирать. А ты лезешь, куда не просят. Чему тебя только учили! Если хоть одного раненого на поле оставишь, под суд пойдешь. Не посмотрю, что хромой и кровь проливал.
Впереди матросы и пехотинцы бьют из захваченного немецкого орудия, но меня к ним не пускает окрик ротного. Я сознаю, что он прав. Благородно и человечно оказывать помощь раненым, но такая работа не для меня: привык быть там, «где война», приучен стрелять, ходить в атаку, а не сшиваться за чьей-то спиной. Решено: за Хвичией ползу, а потом все - подаюсь в пулеметчики. У меня ограничение на полгода, половину срока я честно ползал за ранеными, перевязывал, вытаскивал их с поля боя, эвакуировал в тыл.
Полыхает блиндаж, кидает фашист снаряды, Ползу среди воронок, мимо искромсанных нашей артподготовкой окопов, чужих трупов, разбитого оружия, минуя рваную проволоку, ямы от блиндажей и дотов.
Хуже нет в работе санинструктора выходов после боя на нейтралку, когда отсутствует разграничительная линия фронта. Запросто можно нарваться на разведку обороняющихся, на их санитаров, которые под охраной солдат собирают своих раненых и убитых.
Ползу, держа автомат перед собой, огонь могу открыть в любой миг. Странным красно-желтым огнем ночного пожара хорошо подсвечены склоны сопки. Где-то тут
огромная бетонированная яма, наверное, для снарядов, но почему-то без перекрытий, как бы не ухнуть туда. У нас рычат моторы то ли грузовиков, то ли танков; с немецкой стороны властный командный голос, слышны тяжелые удары - похоже, наши бомбят их тылы. Можно ползти дальше. За яму лезть не надо - там участок, выделенный Вершковым для дяди Ваниных поисков.Стрекоча, точно швейная машинка, прошел бомбить У-2. На них летают девчата.
Вдруг сквозь тарахтение «кукурузника», стрельбу по нему - голос не голос, а стон:
– Э-э-э… э-э-й!
– так кричат горцы, слышал в какой-то довоенной кинокартине. И опять: - Э-э-й, дру-у-уг!
Все во мне переворачивается: так чаще всего обращаются солдаты, Это он! Ползу на голос и слышу: чья-то рука отводит затвор нашего автомата.
– Стой, кто-о-о?
– голос-стон.
– Свои, Хвичия! Я за тобой пришел. Это Юра, санинструктор.- Солдаты в батальоне знают и зовут меня по имени.
– Какой Юра, санытар?
– сомневается разведчик.
– Санитар.
– Тогда иды скарэй, дорогой, иды, иды. А то немцы ползут, захватыт могут… спасай, друг Юра!…
Ясно, потерял сознание. Но только теперь, когда появился свой. Не до осторожности, перебегаю к нему - и очередь из МГ. Густо понеслись над головой цветные пчелки, будто возле затылка и спины сковородкой горячей провели - взмок весь. Возьми пулеметчик влево и ниже, вколотил бы нас в осколки бетона, в колючки держидерева. Не обошло фронтовое счастье. Взваливаю разведчика на себя и, пригибаясь, шагаю к своим, пока фашисты не кинулись в погоню. Хвичия легкий, или мне сгоряча кажется? Вот раненую ногу я натрудил, надо передохнуть.
Позади треск сучьев, перебежка, камни из-под ног. Отодвигаю враз потяжелевшего Хвичию, пристраиваю автомат. Плохи дела: это немецкие автоматчики, они по ночам шастают по нейтралке - добивают наших (да и своих - тоже) тяжелых, вытаскивают документы у мертвых. Шакалы! С Хвичией на спине мне не уйти, могут подстрелить или даже схватить. Жду. А они почему-то не идут. Может, гитлеровского санитара прикрывает пулеметчик? Отчего-то санитар-немец видится пожилым человеком в окулярах, не озверевшим, как молодые гитлеровские волки. А если он не добряк в металлических очешках, а человек-автомат, педантично выполняющий подлый приказ уничтожать русских раненых? Все-таки перевожу предохранитель ППШ на одиночную стрельбу. Крепко в наше поколение внедрена вера в добрые начала в человеке. Очередью я перережу очкарика, а одной пулей только подстрелю. Риск есть, но без веры жить не хочется. У нас все по-другому: пока раненый последнее «мама» не выдохнет, спасай даже с риском для собственной жизни.
Ползут с нашей стороны. Миляга Вершков забеспокоился, что долго не появляюсь.
– Жив?
– Порядок, лейтенант!
– А Хвичия?
– Без памяти, но дышит.
– Ползем, я помогу.
– Спасибо за выручку.
Хвичия приходит в себя в окопах. Вершков осматривает, перевязывает.
– От таких ран,- негромко говорит он,- умирают, но, если Хвичия сутки с пулей в животе продержался, был готов стрелять,- выживет. Сильный парнишка, с фронтовой закалкой.
Вершков спешно везет разведчика в полковой медпункт.
К исходу ночи нас сменяет другая дивизия - «родная сестра» нашей, из того же гвардейского стрелкового корпуса. Теперь она будет наступать, чтоб враг не имел передышки, а мы на две-три недели отойдем в ближний тыл - на доформировку и учебу.
Вершков не только сердится, когда я докладываю, что перехожу в пульроту и есть на то «добро» комбата, Вершков по-человечески обижается.
– Ты, лопух, хоть бы подождал, когда на место придем,- поборов досаду, говорит мудрый военфельдшер.- А то придется тебе с твоей ногой «максим» тащить на себе. У пулеметчиков повозку-то снарядом разбило…