Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мюнхэ. История Сербии / история «Хостела»
Шрифт:

Отец снова поехал туда, на этот раз в концлагерь. И оттуда уже не вернулся. В один из дней к нам домой пришел какой-то военный. Они о чем-то говорили с матерью на пороге минут десять, после чего Анна вся в слезах вошла в мою комнату и велела собирать вещи.

–Мы уезжаем, – сказала она.

–Где папа? – только и могла говорить я – до самого аэропорта, откуда уже вечером самолет унес нас в Германию, на родину моего отца, последним пристанищем для которого стала столь любимая им сербская земля Боснии и Герцеговины…

Мы отправились в Германию, к бабушке по отцу, которая сначала, конечно, была безутешна, а потом много раз благодарила мать, что та увезла меня оттуда – когда по телевизору показывали бомбардировки НАТО, предательство русских, позорное поражение сербов и суд над Караджчием и Младичем. А меня все же всегда продолжало туда тянуть. Может, потому что в силу нежного возраста я недопонимала ужаса войны и всерьез считала, что если вернуться туда,

где остался папа, то вполне можно будет его там найти. Может, потому что чувствовала, что человек нужен там, где его родина, и в отрыве от нее сложно жить на чужбине. Уже будучи студенткой Лейпцигского университета я отложила в памяти фразу эмира Бухары Сейида алим-Хана, умиравшего в начале века в Иране, в эмиграции: «Эмир без Родины – нищий. А вот нищий, умирающий на Родине, и есть самый настоящий эмир». А скорее всего все же потому, что гены матери были во мне сильнее. Они и тянули меня в Сербию подсознательно, полностью лишая слова гены отцовские – в Германии я чувствовала себя как на чужбине.

Вообще что касается подсознательных ощущений и чувств, то тут мне надо отдать должное – они всегда почему-то затмевали разум в общей картине моего бытия. Помню, как еще в школе, возвращаясь с уроков, я встретила неподалеку от дома собаку с раненой лапой. Я долго смотрела на нее и на минуту мне вдруг показалось, что я почувствовала ее боль. Я схватила ее в охапку и потащила домой. А когда дома мы с отцом обработали ее рану, перевязали и оставили животное возвращаться к жизни в нашей кладовке, то с удивлением обнаружили, что у меня похожая кровоточащая рана на левой ноге. Отец и мать все пытали меня тогда, где это я умудрилась схлопотать такой стигмат, а я старалась им объяснить, что почувствовала боль собаки и приняла ее на себя. Тщетно, они мне не верили. Я плакала, но все было без толку.

Когда отец первый раз ездил в Сараево, после расстрела той злополучной свадьбы, я еще не знала всех подробностей этого, но почему-то – и помню это сейчас, несмотря на значительный временной промежуток – когда засыпала четко видела перед собой свадебный кортеж. Я понимала, что папа вряд ли отправился на свадьбу, но мысль о том, что он сейчас где-то рядом с похожим пейзажем, никак не оставляла меня. Причем его я в той картине не видела – я словно бы знала, что он появится там позже.

Когда мы с бабушкой смотрели по телевизору ужасающие кадры бомбежек Белграда силами НАТО, а потом в этих же программах рассказывали о беженцах или тех, кто пострадал в результате бомбардировок, я так четко представляла себе этих людей, их лица, их слова, мысли и чувства, что мне самой становилось страшно. И потому, наверное, я до сих пор так неистово боюсь войны. Я практически не видела ее своими глазами, но чувство того, что она буквально проходит мимо меня, появлявшееся в такие минуты, напугало меня на всю оставшуюся жизнь.

Учась в университете, я узнала, что это – никакое не чудо и не мои выдумки.

–Чувство эмпатии, – говорил мне профессор Рихтер, – развито у всех людей, но в разной степени. Кто-то просто способен понять эмоции своего собеседника, кто-то – объяснить их происхождение, а кто-то – даже предугадать, какой комплекс действий осуществит его визави через некоторое время. Причем необязательно даже реально контактировать с человеком – можно видеть или осязать его вещи, видеть его по телевизору, но не в роли в кино, а в реальных декорациях, – и уже уметь сочувствовать, сопереживать ему так, что практически становишься с ним единым целым. Иногда в науке это называют даже идентификацией с объектом.

–То есть? – уточнила я. – На некоторое время я теряю свою собственную индивидуальность и становлюсь как бы отражением того, о ком думаю в настоящий момент?

–Именно так. Если ты сильно этого захочешь, то способна прочувствовать даже то, что чувствовали, скажем, твои далекие предки или люди, с которыми ты и вовсе никогда не была знакома.

–А что для этого нужно?

–Только твое желание и хорошее знание обстановки, в которой существовал или существует тот или иной субъект. Скажем, если ты представишь себе интерьеры Овального кабинета и прочтешь две-три биографии Клинтона, то вполне сможешь почувствовать даже то, что он чувствовал во время общения с Моникой Левински…

Профессор Рихтер шутил, но мне было уже не до юмора.

–Тогда получается это нечто вроде машины времени?

–Не совсем. Машина времени подразумевает способность влиять на события. Ты влиять не сможешь, но сможешь очень отчетливо воссоздавать для себя те или иные картины. Очень хорошо для ученого-историка, кем ты, к сожалению, не являешься…

Профессор был прав – история хоть всегда и была моим хобби, училась я все же на юриста-международника. Почему такой выбор? Все просто. За этой профессией стояла реальная возможность вернуться в Сербию, куда меня так неистребимо тянуло все годы вынужденной эмиграции. Хотя говорят, что место, в котором прошла молодость человека, является определяющим для него и его потом всю жизнь туда тянет, на меня это высказывание распространить можно с трудом.

В Германии была моя первая, как я думала, любовь – потом уже стало понятно, что любовью там не пахнет. Искренние чувства, поняла я, я смогу испытать только на родной земле, все остальное всегда будет для меня обманом. Нет, я не чувствовала в себе порывов Индиры Ганди или Беназир Бхутто, я была далека от политической борьбы, просто… гипертрофированный патриотизм, он же треклятый сербский шовинизм, очень громко клокотал внутри меня – как внутри каждого серба, оказавшегося на чужбине.

Я выросла и получила степень бакалавра в университете. Мамины гены, которые были редкостью в бюргерской Германии, сделали из меня одну из первых красавиц не только города, но и, пожалуй, всей страны. Понятное дело, что никуда не деться было от мужского внимания, которое я где-то отсеивала, а где-то притягивала – когда была в том необходимость. Сказать же, что за 25 лет я кого-то хотя бы раз любила, я не могла.

Все чаще возвращалась я к словам профессора Рихтера, который говорил, что наличие у меня чрезмерно развитой эмпатии могло бы сделать из меня неплохого ученого-историка. Тяга к истории родной страны вторила то же самое. И потому я решила вернуться. Конечно, за эти годы мать осела в Германии и не разделяла моего желания – мне от этого было только легче. Поеду одна, решила я для себя, а там будь что будет. Отговорить меня ни она, ни бабушка уже не могли– война закончилась, и объективных препятствий к тому, чтобы мне вернуться на родину, уже не существовало. Я вступила в переписку с Белградским университетом, который, узнав о моих успехах в Лейпциге, выразил горячее желание принять у себя гражданку ФРГ с сербскими корнями.

Итак, я вернулась и стала учиться, как и все. Родной воздух немного раскрепостил меня, позволил по-новому посмотреть на страну. В течение первых же шести месяцев я объехала ее вдоль и поперек. Меня переполняла радость. Такой общительной я никогда не была за все время жизни в Германии. Я была открыта для всего и для всех. В том числе и для тех, о ком совершенно ничего не знала, но кто принадлежал этой стране десятилетиями и участием в значимых для нее исторических событиях.

И такой человек вскоре появился на моем горизонте. Его звали Лукас Хебранг. Он был помощником бывшего президента Хорватии Туджмана. Во втором семестре он появился на пороге нашей альма-матер, чтобы прочесть нам лекцию о взаимоотношениях наших народов в период войны в Боснии. Он был племянником знаменитого Андрии Хебранга – бывшего соратника Тито, который поддержал Сталина в его ссоре с последним и был убит в тюрьме в 1949 году. Когда генерал-диссидент Франьо Туджман в начале 1990-х вернулся в Хорватию из политической эмиграции, он стал его правой рукой и возглавлял его предвыборный штаб на выборах Президента, которые тот выиграл и вплоть до своей смерти в 1999 году занимал высший пост в государстве. После этого Хебранг сошел с политической арены и занялся бизнесом в государственных масштабах. И вот сегодня этот убеленный сединами, но от того еще более привлекательный в неискушенных девичьих глазах человек явился перед студентами не просто как свидетель, а как участник исторических событий – очевидно, что для будущих историков эта встреча была незабываемой.

–Я до сих пор полагаю, – ровным, уверенным голосом вещал он, – что причины проигрыша сербов и в войне в Боснии, и вообще во всем Балканском конфликте кроются только в Милошевиче. Его неумелое руководство – ну что ожидать от подкаблучника? – и личные амбиции пробудили в сербах их праведный гнев, который копился веками и был предназначен для захватчиков, но никак не для их братьев – хорват. Да, я не спорю, что и хорваты вели себя не лучшим образом, но наш руководитель – генерал Туджман – горячо осуждал братоубийственную войну. А Милошевич ее культивировал. Как говорится, «кому война – кому мать родна». Спросите, почему? Очень просто. Он не способен был укрепить свой политический авторитет иначе, чем за счет многомиллионных человеческих жертв, пусть даже и среди своего народа. А власть ему была нужна, потому что того требовала его жена – дочь крупного партийного чиновника, которая мыслить не могла без властных привилегий. Так и вышло, что хвост вилял собакой, как говорят американцы, а жертвы, которые понесли сербы, превысили даже их потери во Второй мировой войне…

Я слушала его и поражалась – насколько он был прав. Я сама слышала выступление Милошевича, этого серого человека с серым лицом в сером костюме, и мне не нужно было доказывать, что он манипулировал озлобленным и оголенным как нерв сербским населением в те годы. Наши взгляды с человеком, бывшим очевидцем и участником событий, сошлись. Мысленно я ликовала – как знать, вдруг и впрямь выйдет из меня неплохой историк собственной страны?..

После лекции я решила познакомиться с ним поближе. Что мой порыв найдет взаимность я не сомневалась – людей всюду притягивает экзотика. Если в Германии на меня смотрели как на чернобровую и горячую сербку, то здесь – как на приехавшую из сытой Европы заносчивую девочку, водить знакомство с которой желал бы каждый из мужчин, попавшихся мне в ту пору на жизненном пути.

Поделиться с друзьями: