Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:

Что говорит современным сердцам имя этой в сущности уже не существующей страны, судить не берусь. В памяти моего поколения – это роман Елизара Мальцева «В горах Югославии», сначала удостоенный Сталинской премии, а потом изъятый из обращения – это когда на уроках мы вдруг услышали о «кровавой собаке Тито». С нами в школе вместе учился сербский паренек-эмигрант Милен Маркович, и про своего отца, оставшегося там, в Югославии, он знал лишь одно – отец в тюрьме, но что вызвало конфликт между нашими странами, никто из нас понятия, конечно, не имел. Не мог нам ничего объяснить и Милен. Хотя его собственный отец оказался жертвой конфликта, но это еще ни о чем не говорило, потому что (как рассказывал Милен) отец его сидел при всех конфликтах, внешних и внутренних, его, как Фунта у Ильфа и Петрова, то и дело выпускали и тут же опять сажали. О нем, оказавшись в Югославии, я стал расспрашивать. Живой классик, их Ахматова, поэтесса Десанка Максимович говорит: «О таком я не слыхала, однако спрошу у Джиласа». Но Джилас, по ее словам, как ни странно, сказался ничего не помнящим, и лишь один писатель, участник конференции, вспомнил, что в студенческие годы они слушали курс политической экономии у некоего Марковича, слушали-слушали, а

потом перестали слушать – лектор исчез: так статисты несут основную нагрузку в исполнении исторической трагедии, но у них роль неблагодарная – они остаются статистами. Если это и был отец моего школьного приятеля, то все равно, по-моему, так и осталось неясным, что же тогда нашу страну поссорило с титовской Югославией. Годы спустя, буквально в двух шагах от нас, толпившихся против Кремля на Большом Каменном мосту, проехал в отрытом лимузине, едва приподнимая руку в наполовину спущенной перчатке, грузный, уже очень пожилой человек с тяжелым, бульдожьим лицом. Или же так только показалось, потому что в свое время у нас называли его не иначе, как собакой. И вот я стою у ворот резиденции того же самого человека, которого на свете уже нет, роман Елизара Мальцева прочно забыт, книги Оруэлла по-прежнему в спецхране, а рядом с опустевшей резиденцией собирается конференция, на которую съезжаются участники со всех концов света, чтобы обсудить, оправдал ли себя диагноз Оруэлла или не оправдал. «Все люди равны, только одни равнее, чем другие» – это вошло в пословицу из «Скотного двора». А «Девятьсот восемьдесят четвертый» стал частью современного фольклора прежде всего за счет изображения Министерства правдопроизводства. Оправдался ли оруэлловский диагноз? Спустя семь лет я стоял против здания нашего Посольства в Вашингтоне и видел, как опускается флаг страны, про которую эти две книги были написаны.

Конференция? Заглядывая в свой дневник, вижу, насколько же я не понимал происходящее. И даже не то чтобы не понимал, а поверить не мог тому, что видел собственными глазами: все от нас отвернулись. Буквально. Смотрят куда угодно, только не в нашу сторону.

С Ленартом Мери мы составляли официальную советскую делегацию. С его отцом, ведущим эстонским шекспироведом, я был знаком и даже попал под одну обложку в коллективном шекспировском сборнике. И тем сильнее, при свойских личных отношениях, чувствовал со стороны моего спутника культурно-политическое отчуждение. Книга его путевых очерков была у нас удостоена Государственной премии, а он, писатель-путешественник, много ездивший, особенно по Северной Европе, как-то в разговоре с умыслом обрисовал эпизод, который я, думаю, воспринял правильно, как притчу. Вот, говорил Ленарт, финны приезжают на субботу-воскресенье в Ленинград только ради того, чтобы напиться до скотского состояния. Напиваются так, что на пароход их приходится нести. Спустя всего несколько часов, причаливает пароход по другую сторону Финского залива, выползают они на причал, длинный, словно большой мост, причал, и ковыляют к пристани. И по мере того, как ковыляют, они постепенно, каким-то чудом, распрямляются, походка их с каждым шагом становится увереннее и тверже, на берег сходит уже само приличие, полнейшая благопристойность. Мораль? Как я понял: «У вас это можно, до скотского, а у нас – нельзя, мы, поймите, не вы, мы – цивилизация, хотя и на задворках Запада».

Еще он рассказывал. Отец его начинал свой путь гимназическим учителем, и у него учился Альфред Розенберг, впоследствии – житель подмосковных Химок и студент Вхутемаса, художник не удавшийся, но сделавший политическую карьеру – стал сподвижником еще одного несостоявшегося художника, а также фюрера и, кроме того, конефоба (лошадей Гитлер терпеть не мог, считая их эмоционально неустойчивыми – неполноценными), и когда Розенберг опубликовал «Миф двадцатого века», так сказать культурное кредо нацизма, то послал экземпляр с дарственной надписью своему учителю. «Мы сожгли книгу у нас на заднем дворе», – заканчивал Ленарт свой рассказ тоже с умыслом, мне показалось, понятным: «Истории я не забываю».

И еще один эпизод, который уже в моих глазах превратился в символ. Денег у нас, как обычно у командировочных, было в обрез. Поздно вечером зашли в ресторан, где когда-то пел Вертинский. Так нам сказали и, вероятно, поэтому, в меру драгоценной памяти, меню оказалось нам не по карману. А дело шло к полуночи, и другой едальни поблизости не было. Решительным шагом мой спутник отправляется на кухню, подходит к огромному, во всю стену, холодильнику, жестом еще более решительным открывает его, а там лежат различных размеров отбивные, своей рукой он выбирает две самых маленьких и голосом командира требует, чтобы нам их поджарили. Поджарили. И расплатиться мы сумели, правда, едва-едва уложились, копеечка в копеечку. Когда же дошла до меня новость, что Ленарта выбрали в Президенты и что линии он придерживается по возможности разумной, оппозиционной, но не оскорбительной по отношению к нам, я сразу вспомнил, как мы с ним (по Вертинскому) «пригласили тишину на наш прощальный ужин», и удалось это потому, что спутник мой взял дело в свои руки, решительным жестом власть имущего. Так он управлял и своей республикой, с уходом же его все стало иначе – независимость принялась самоутверждаться с помощью наглого забвения истории.

А в Липицу нам предложил поехать еще один участник конференции, словин, международный странник, говоривший, читавший и писавший на пяти языках. Про него у меня спросили: «Вы не знаете, кто это такой?». Спросили, когда мы с Ленартом уже вернулись домой. Спросили там, где наших граждан, выезжающих за рубеж, обычно инструктировали перед выездом – в иностранном отделе. Инструкции бывали и такие: «Документы в гостинице не оставлять и при себе не носить». Но как-то тоскливо сделалось от того, что даже и таких наставлений в тот раз я не услышал. Насторожившая меня особенность ситуации заключалась в том, что никто нас не только при отъезде не инструктировал, но и по возвращении ни о чем не спрашивал, словно ничего из того, чему раньше придавалось невероятно большое значение, никакого значения уже не имело. Задали только один вопрос про этого пятиязычного участника, пояснив: «Странный тип – наши поинтересовались, есть ли у него секретные сведения, он говорит – есть. Вы не знаете, какие у него могут быть сведения?». Мы говорили с ним

преимущественно о лошадях, и у него, точно, были сведения и о лошадях. Но собеседники мои лошадьми не заинтересовались. «А через границу он вам перебежать не предлагал?» – спрашивают.

Граница от Липицы – рукой подать. Даже две границы – хочешь австрийская, хочешь – итальянская, а есть еще и третья – где Триест, и если, следуя Вебстеру, привстать на стременах, то можно видеть в самом деле далеко, обозревая три страны сразу, а теперь, пожалуй, и четыре, поскольку Словения отделилась от Сербии и стала самостоятельной державой: балканизация, участь уготовленная и нам. А что такого? Идет история – раньше мы думали, идет она только в книгах и всякие там великие переселения народов, подъем и падение империй – это все для зачетов и экзаменов, а в сущности нам до этого дела нет. И вдруг у нас – что? Реставрация. Власть берут компрадоры. А мы-то думали (хотя нас иначе учили, пытались учить) все это досужие, отжившие свое слова, слова, их приходится к экзамену заучить и запомнить, однако на другой день можно забыть и выбросить из головы. Кто мог подумать, что слова эти обретут для нас смысл? И до чего злободневный! Оказалось, что история не просто продолжала идти, а, как выразился в свое время переживший то же самое Герцен, проехала по нам колесом.

Поднялись мы в горы – в Липицу. Чтобы поездить, я выбрал маэстозо, потому что лошади этой линии самые крупные из липизанов. Родоначальник линии, жеребец-андалуз, так и звался Маэстозо, серый, а был еще родоначальником той же линии и красно-чалый Фавор. Неаполитанцы, тоже пара, темно – и светло-гнедой, дали начало линии, соответственно, неаполитанской. Третья ведется от жеребца, близкого по крови к ольденбуржцам, и, наконец, сыграл свою роль араб из гнезда сиглави. Итого, шесть прародителей – шесть линий, но самая представительная – маэстозо. Венской Школы я не видел, не бывал там (можно было увидеть ту же школу на гастролях, но билеты оказались невероятно дорогие, будто в оперу), однако по книгам судя, образцовая смена, которую водил Подайский, состояла из маэстозо.

Вид у меня, когда взгромоздился я на коня, как я уже сказал, был на редкость не заправский, но Ленарт все же вышел на середину круга и стал нацеливаться на меня объективом. Вдруг на рыси я ощутил тревожную легкость в правом внутреннем кармане пиджака. Сунул руку – нет ни бумажника, ни документов. Паспорт! Положим, нас не инструктировали, но что такое наш человек без серпастого и молоткастого? Свет померк в моих глазах. Перешел я на шаг и стал копаться памяти, как же могло это все из кармана выскользнуть? Где? Когда? Да, для того, чтобы подтянуть подпруги и отпустить стремена, я снимал пиджак… Что будет? Что будет? Мрачнейшие мысли овладели мной настолько, что я уже ничего и не видел вокруг. В утрате паспорта чувствовалось тоже нечто символическое. Могло ли нечто подобное совершиться раньше? Даже подумать о таком было бы немыслимо! Повод выпал у меня из рук, и прекрасно выезженная лошадь сама продолжала движение по плацу. Ни зеленых горных склонов, сбегающих в Италию, ни гор, встающих на границе с Австрией, ни чудесной серой лошади, на которой я сидел, ничего этого для меня уже не существовало.

Неожиданно, словно сквозь сон, я почувствовал, что движение прекратилось. Мой маэстозо стоял. Перед собой, на уровне холки, у луки седла я увидел герб Советского Союза. Очнулся от кошмара среди бела дня. Рядом с лошадью, взяв левой рукой жеребца за повод, стоял конюх. Правой рукой он протягивал мне документы. Сверху – серпастый паспорт. «Читайте, завидуйте, я гражданин…»

Можете себя представить, что в то мгновение изобразилось на моем лице? И тут щелкнул затвор фотоаппарата.

А про «счастливого человека на лошади» я услышал от Ленарта по телефону, когда звонил ему, чтобы договориться об его участии в Пушкинской конференции. Получилось так: на Ученом Совете американского колледжа, где я преподавал, взял слово профессор-негр, или, как теперь предпочитают говорить, афро-американец, он заявил, что, дескать, до каких пор это будет продолжаться – пренебрежение к великому поэту африканского происхождения? Сознаюсь, я слушал в полслуха, пока до меня не дошло, что речь идет о Пушкине. Тогда мы с этим черным пушкинистом составили единый фронт и пошли ломить стеною. По университетам, где только есть африканские кафедры, разослали письма с предложением принять участие в мероприятии в честь «гениального мулата», а в ответ раздался дружный глас афро-американской профессуры: «Да здравствуют музы! Да скроется тьма!». Подал голос и сын Поля Робсона, Поль Робсон-младший, а его великий отец, как известно, мечтал сыграть Пушкина на сцене или в кино. Словом, началось движение за «нашего Ганнибала!» – как выражались черные американцы.

Идея, увы, не осуществилась, потому что инициатор, мой союзник, совершенно неожиданно и скоропостижно скончался, но я все же успел позвонить Президенту Эстонии, ведь документы Ганнибалов – в Таллине. Ленарт сразу согласился приехать и сделать доклад – это как бы само собой разумелось. Главное же, о чем он говорил, это была наша поездка в Липицу. «Не могу забыть лица счастливого человека, сидящего на лошади», – снова и снова повторял эстонский Президент. Ему, видно, хотелось поговорить именно о том, о чем он говорил – о поездке к липицианам. Ведь от повседневных тягостных забот ничто не отвлекает так, как разговор о лошадях.

Великосветский визит, или Волшебное лошадиное слово

«Если с каждым обращаться, как он того заслуживает, то кто бы избежал розог?»

«Гамлет», пер. К. Р.

– Ее Императорское Высочество никого не принимает.

– Скажите Великой Княгине, что я знал наездника, который ездил на лошадях ее брата.

Двери великокняжеского покоя распахнулись.

Дело происходило в Толстовском Институте при Толстовском фонде на Толстовской ферме – это учреждение и даже целое хозяйство, неподалеку от Нью-Йорка, было основано и возглавлено дочерью писателя Татьяной при поддержке ЦРУ. Есть на той же ферме и пансионат для престарелых эмигрантов, поэтому, среди прочих примечательных особенностей, звучит там русская речь, которая режет слух своей негромкостью и мягкостью. Наши соотечественники, доживающие здесь свой век, кажется, не говорят, а всего лишь вкрадчиво произносят слова, ненастойчиво настолько, что можно их и не слушать, а так, что ни скажут, пропускать мимо ушей. «Вишневый сад» да и только!

Поделиться с друзьями: