Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:

Понимал ли тот начальник в лошадях, не мне судить. Конники отзывались о нем иронически, однако, учитывая в кругу каких конных светил я вращался, скажу: эти крэки свысока смотрели на всех. Даже друг друга они были склонны третировать, и едва ли не каждый считал, что если еще кому-то удалось выявить классного рысака или скакуна, то он на той же лошади проехал бы гораздо резвее. Когда выдающийся киноактер Орсон Уэллс сказал, что он бы «крестного отца» сыграл лучше, чем это сделал другой выдающийся актер Мэрлон Брандо, в этом заявлении мне послышались голоса наших первейших мастеров призовой езды. Отчего погиб один из них – Зотов? Обещал: если у Гриценко заберут резвейшего Калибра и отдадут ему в тренинг, он разменяет на нем две минуты. Не получилось. И кончилось каким-то невероятным по нелепости, похожим на самоубийство, попаданием выдающегося уже пожилого мастера под товарный поезд: со своей деревянной ногой полез под вагон, а состав тронулся…

На того же Калибра Петр Саввич сажал меня делать маховые – жеребец безбожно тянул, так, что руки отваливались, хотя я всю дорогу держался в спину. Пока мы между гитами шагали, Саввич свободно, лишь заглушаемый проносившимися над нами самолетами, высказывался о текущей внутренней политике. Это от него, когда Хрущев нам обещал, что мы вскорости заживем при коммунизме, я услыхал: «Да вони

ж давно житлують при кхоммунизме». Что в узком смысле означает «житлують», я должен был позднее проверить по словарю, но по существу все было вполне понятно: они-то житлують, что бы это ни значило… Задолго до того, как это всему миру в своих «Русских» откроет Хедрик Смит, мастер-наездник, простой и разумный наш человек, обозначил всю меру осознаваемого им неравенства в стране, где, предполагалось, такие люди, как он, «станут всем».

Итак, начальник главка, советский высокопоставленный функционер, и его признание. Насколько понимал он в лошадях, еще раз скажу, не мне судить, но относился он к своему делу, на мой взгляд, не безразлично, не как могильщик. Не могильщик хотя бы потому, что поделился со мной опасением, как бы это дело не похоронить.

Однажды как переводчик, я помогал ему в общении с целой когортой директоров европейских ипподромов. Показывал он им нашу гордость – маточный табун все того же Первого завода. Вид, я вам скажу, был такой, будто доставили из Музея коневодства шедевры иппической живописи, и сошли с полотен Сверчкова, Самокиша и Петра Соколова запечатленные ими породистые кобылицы. К этому добавьте окружающее сияние, простор неба и размах луга, того самого, по которому, согласно Бабелю, ходили не только прекрасные лошади, но и не менее привлекательные женщины (писатель снимал дачу неподалеку, в деревне Малоденово, у соседа Бородулиных), соедините все вместе – и у вас в самом деле голова пойдет кругом. Гости оказались поистине, как теперь у нас говорится на чистом русском языке, впечатлены. Затем подошел автобус и увез их. Мы остались вдвоем среди немыслимой красоты. Нас разделяли положение и возраст, но, бывает, человеку надо хоть кому-то высказать, что лежит у него тяжелым камнем на душе. Только что восторгавшийся вместе с гостями видом чистопородных орловских кобыл начальник Главка коневодства посмотрел на меня и говорит: «Не знаю, что с ними делать, куда их девать». Имел он в виду, понятно, не племенное ядро маточного табуна, а молодежь, не имевшую сбыта при опущенном железном занавесе. А книга, написанная годившимся этому начальнику в сыновья экономистом, давала анализ только что постигшей нас катастрофы: в очередной раз наломали дров. Наломали, как автор говорил, потому что поддались уговорам «открыться миру», то есть, согласно автору, совершили экономическое самоубийство. А что надо было делать? Не позволять кучке кем-то подстрекаемых и поддерживаемых проходимцев распродавать страну на вынос. Держаться особняком. Так говорил современный патриотически настроенный и, видно, хорошо осведомленный специалист. Тут и вспомнился мне никем не подстрекаемый, облеченный властью и обремененный ответственностью, высокопоставленный собеседник, как он, растерянный, озадаченный, смотрит мне в глаза и говорит: «Не знаю, что с этими лошадьми делать, куда их девать». А вокруг – ожившие шедевры иппической живописи.

По коням!

Обращение к читателям нового века

«Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина. Иона увлекается и рассказывает ей все».

А. П. Чехов, «Тоска»

Породистая голова моего собеседника, казалось, касается кроны деревьев, орлиный профиль реет надо мной, а были мы примерно одного роста. Такова высота авторитета – на говорившего смотрел я снизу вверх. Ко мне обращался Владимир Оскарович Витт. Вы трепещете? Я трепетал. Если есть такое понятие, как фигура, то ведущий наш эксперт в конном деле был воплощением этого понятия: выразительная осанка, огромные знания, фундаментальные, с блеском написанные труды. Он, однако, вздыхал: «Не передать, до чего гложет меня печаль». Выдающийся специалист и прекрасный писатель сокрушался по поводу того, что не может написать книги вроде той, какую вы держите в руках. С моей стороны, само собой понятно, это не посягательство на сравнение, а лишь указание на жанр – беседы о лошадях. Написать, положим, было можно, и сделал бы он это лучше любого из нас, но кто опубликовал бы такую книгу? Сейчас, даже трудно представить себе подобную ситуацию, но в конце пятидесятых годов двадцатого века мне это было совсем нетрудно, и я попробую объяснить, что за препятствия не мог тогда преодолеть даже признанный авторитет и безупречный стилист.

Сила, противостоящая или способствующая нам, называется время, а время было такое – не до лошадей. Когда вышла моя книжка «По словам лошади», стали поступать читательские отклики, и среди них два письма оказались в этом смысле особенно красноречивы. Одно прислал человек пожилой, другое – молодой, и оба спрашивали: «Посоветуйте, что мне делать?». Пожилой, сибиряк, жаловался на судьбу: «Нет больше знаменитой породы бегунцов, а я о них знаю все. На что же теперь нужны мои знания? Как жить?». Другой корреспондент, девушка, жаловалась на собственного отца. «Мой отец, – писала она, – главный инженер большого завода, и когда я ему сказала, что хочу заниматься конным спортом, он мне запретил. Не могу я позволить, говорит, чтобы моя дочь возилась с какими-то там лошадьми. Отец прав?» Кто сочтет, что ответить на подобные вопросы проще простого, пусть подождет и придется ему от людей середины двадцать первого века услышать, что вопросы, волнующие всех сейчас, в начале нового столетия, гроша ломаного не стоят.

В наши дни по поводу всякой, не осуществившейся в свое время, идеи приходится слышать «Запрещали». Спора нет, запрещали, да еще как! Лошади не были запрещены, однако находились под подозрением словно нечто отживающее. Зачем извели сибирских бегунцов? За ненадобностью в народном хозяйстве, и некуда стало знатоку приложить свои знания. Тот важный папаша, что не позволял дочери сесть в седло, руководствовался соображениями, в том числе, несомненно, и политическими: верховая езда – спорт старорежимный! Или, скажем, у нас в конноспортивной школе «Пищевик» в один прекрасный день, следуя высокой директиве, переименовали лошадей, носивших иностранные клички: вороной Дарлинг стал Дорогим, а рыжая Ажитация – Анапой: иначе нельзя – непатриотично. Не говоря уже о том, что слова «Господь Бог», как и название классического приза Дерби, не позволяли писать с большой буквы.

«Низ-з-зя» произносилось по любому поводу, и поводы, вроде переименования лошадей из патриотических соображений, кажутся выдумкой. «Уберите лампочку!» – потребовали в редакции, где шел очерк об индейцах и ковбоях. Индейцев я увидел существующими в знакомой нам мерзости запустения, а перегоревшей лампочкой уже на нашей конюшне намекал, что и у нас не все в ажуре, но редакция проявила бдительность. «У нас, – сказали, – негодной лампочки быть не должно».

Случаем, по абсурдности едва ли не самым невероятным в моей авторской практике, был такой: повесть «Похищение белого коня» подверглась цензуре специальной. Вызвали меня в Министерство внутренних дел и вежливо, однако настойчиво, попросили снять полстраницы (вместе с неугодной лампочкой теперь восстановленные). Это было описание протокольной процедуры в милиции. Списал я процедуру с натуры, не вполне даже отдавая себе отчет в том, что копирую. Поэтому, как только меня попросили полстраницы убрать, я решил, что наделал ошибок. «Это неверно?» – спрашиваю. Следует ответ еще вежливее: «Снять мы вас просим именно потому, что верно». Оказалось, как тот поэт у Чапека, сам того не желая, запечатлел я нарушение правил допроса, чего замечать и не следовало. То был бред исторический (по Герцену), а исторического бреда бывает предостаточно в любые времена: поживете – увидите!

Теперь чуть ли не всякий прежний запрет сразу сваливают на сталинизм, диктатуру, словом, систему. Система системой, однако, разные люди вели себя при этом по-разному. Многие системой пользовались в своих интересах, выдавая их за интересы государства, партии и народа. Если одни не доносили, то другие требовали их за такое нерадение наказать – убрать, а сами занимали их место. «Борьба с генетикой», как и с чем угодно, служила лишь ширмой, за которой шла схватка не на жизнь, а на смерть: кто – кого, чья возьмет? Мой отец, один из организаторов и руководителей Издательства Иностранной литературы, [25] был отовсюду исключен «за потерю политической бдительности», в то же самое время люди говорили «Бросьте эту бздительность» и – ничего, их не трогали. Суть была не в генетике или бдительности, а в борьбе за положение и власть, и кто в этой борьбе был прав, кто виноват, кто являлся жертвой, а кто мучителем, кто в самом деле пострадал, а кто попользовался: под этим углом зрения постараюсь дописать, начатую еще в восьмидесятых годах, повесть «Звонок из Кентукки, или Сталинский конь», которая станет третьей частью общего замысла «Борьба за породу» после двух первых частей «Железный посыл» и «Похищение белого коня».

25

Урнов Михаил Васильевич (1909–1994), известен как переводчик, в том числе рассказов О. Генри, а среди них ковбойских историй – «Пимиентские блинчики» и «Пианино».

Или вот сценка. Как переводчик передаю нашему ответственному лицу, управляющему коневодством, вопрос конника-англичанина: «Дали что-нибудь ценное жеребцы-производители, которых Советский Союз после войны вывез из Германии?» Лицо строит кислую мину и произносит нехотя: «Ничего». Англичанин пожимает плечами, потому что это (даже я читал книгу профессора Витта о чистокровных) не так: наши всадники успешно выступают на потомстве этих жеребцов. Но – нельзя уступать иностранцам!

Лицо, обладавшее большой властью и малыми знаниями, охарактеризовал мастер-наездник А. Г. Бондаревский. Перед заездом, в паддоке, помахивая хлыстом, Александр Григорьевич рассуждал следующим образом: «Беда нашего дела, друг мой, заключается в том, что во главе дела стоит могильщик этого дела». Так в мое время выражали свои мысли классные наездники – в паддоке, среди лошадей. Разговор о выводных производителях, в особенности линии Эталон д’Ора, мог повториться, поэтому беседу главконупра с англичанином от слова и до слова я пересказал Михаилу Тиграновичу Калантару, директору ипподрома. Услыхав ничего, Тиграныч вскипел: «Вот дурррак! Всему миру известно, что мы едем на потомстве этих жеребцов». Однако могильщик конного дела со временем и с почетом, оставив после себя кладбище вроде сведенных на нет бегунцов, благополучно удалился на персональную пенсию. А Калантар? Застрелился. В предсмертной записке требовал, называя поименно, кому на похороны его не приходить.

Всезнающий Владимир Оскарович Витт объят был тоской даже не потому, что ему не разрешили бы опубликовать то, что он мог прекрасно написать. Кое в чем его бы, разумеется, прижали, вообще же слово профессора Витта считалось законом. Основной его опус, роскошный по тем временам фолиант, в коленкоровом переплете с тиснением, на отличной бумаге, с множеством иллюстраций, и под названием «Очерки отечественного коннозаводства», вышел в одном из центральных издательств большим форматом, потому что – отечественного, а вот его же книгу об английских чистокровных скакунах, знаменитых на весь свет, взялся напечатать всего лишь издательский отдел Центрального Московского ипподрома, и переплет оказался уже победнее – картонный, и бумага гораздо хуже. Но – напечатали. Книгу расхватали, и, насколько мне известно, никого за выпуск и чтение уникальной монографии не наказали.

Так что недозволенность в данном случае не являлась основным препятствием. Ощущение ненужности всех тех необъятных сведений, что хранились в его памяти, – вот еще почему горевал знаток. «Никому это не нужно!» – Витт так и сказал. А речь шла о не попавших в «Анну Каренину» подробностях падения князя Голицына у последнего препятствия, о седле изумительной кожи, что было подарено Толстому и пропало во время войны и о многом другом в том же роде. «И все это уйдет вместе со мной», – со вздохом говорил знаток. Разговор наш происходил на конном заводе, однако даже там, в святилище, пришлось бы поискать заинтересованных во всех этих тонкостях, а уж если выйти за ворота, на проезжую дорогу, то люди непосвященные только бы удивились, если бы у них стали отнимать время рассказами о падении князя и седле хотя бы и великого писателя. В самом деле, кому и зачем это могло быть нужно? Сейчас у самого Бутовича читаю: «Все это меня раздражало, утомляло и казалось каким-то мелким, скучным и ненужным». [26] Чем вызвана гамлетовским слогом выраженная тоска? Необходимостью идти на конюшню. У Бутовича! И это на исходе позапрошлого столетия, когда лошади были – всё. Чем же объяснял конник свое кажущееся невероятным состояние? «Тем временем». Чего же было ожидать в середине двадцатого века?

26

Яков Бутович. Мои Полканы и Лебеди. Воспоминания коннозаводчика. Часть первая. Пермь, 2003, стр. 199.

Поделиться с друзьями: