Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:

Сорок лет тому назад, когда вместе с доктором Шашириным мы привезли в Америку тройку, нами была предпринята попытка встретиться с Татьяной Львовной. У меня к ней и рекомендация была – от супруги моего старшего друга и наставника, наездника Щельцына. Социально совсем не ровня мужу, Екатерина Всеволодовна была женой декабристского склада. Внучка Саввы Мамонтова, дочь Всеволода Саввича, ставшего после революции авторитетным судьей по собакам, однако, разошедшегося, что касается лошадей, с Бутовичем, она последовала за мужем в ссылку, а когда его на склоне лет уходили на пенсию (какой наездник слезет с качалки сам, по собственной воле?), утешила: «Ты же счастливый человек, у тебя все впереди, – сказала она безутешному мужу, – ты «Анны Карениной» еще не читал!»

С Татьяной Львовной они были знакомы с давних пор, с молодости, и когда перед отъездом с тройкой за океан я сказал ей о своем намерении повидаться с дочерью Толстого, Екатерина Всеволодовна не только ее живо вспомнила, но даже изобразила ее манеру говорить и действовать – грубовато-решительно, как бы подготавливая меня к встрече, если таковая все же состоится…

Но у нас с доктором, как только пересекли мы американскую границу, пролегла поначалу короткая полоса неудач: табличка «Не работает» висела на первом же механизме – питейном аппарате – который мы увидели на американской земле, не работал лифт в гостинице, сломался школьный магнитофон, когда меня попросили записать эту историю на пленку, и тут же перестали «работать» американские преподаватели, собравшиеся меня послушать, – они умерли со смеху. Наконец, не «работала» и графиня – сломала бедро. «Ну, будем ей звонить?», – спросил Николай Николаевич Мартьянов, книготорговец, который был с ней знаком. Звонить надо было на эту самую ферму и получилось бы навязчиво, тем более что особых вопросов у меня к владелице фермы и главе фонда не было. Стоило ли рисковать? По тем временам подобные контакты не поощрялись. А когда я наконец оказался в Загородной Лощине, где находится все это, освященное именем Толстого, предприятие, то времена были совсем другие, но властной основательницы-хозяйки уже не было на свете.

Попал я в Толстовский Институт, как попадал вообще во множество мест, чтобы выступить с лекцией. Тема была «Русская литература и основные черты русской культуры», аудитория – со стороны, не обитатели фермы, человек двести. Тогда в США кого угодно могло привлечь любое выступление, если только в названии стояло что-нибудь «русское». Американцы еще интересовались нами, желая понять, как это вдруг, вроде бы сам собой, перестал существовать их опасный соперник. Что собственно произошло? «Это была операция ЦРУ», – сказал не я, а мне сказали мои слушатели. Что ж, об этом пусть скажет ЦРУ, как уже говорили от лица этого ведомства о своем участии в политике других стран, я же могу сказать лишь о том, что касалось меня, а я с 1970-х годов был вовлечен в двусторонний, советско-американский, научный обмен. Литературная критика, лирика и физика – все, что касалось нас, с американской стороны субсидировалось согласно Оборонному Акту по Образованию, принятому Конгрессом США после напугавшего их полета нашего спутника. Образование ради обороны, поэтому любое культурное мероприятие было актом холодной войны и соответственно оплачивалось у американцев из военных источников. Одна из литературных конференций, в которой мы участвовали, «спонсировалась» Военно-воздушными Силами США. Набоковский перевод «Евгения Онегина» был издан и премирован на деньги крупнейшей военно-химической корпорации. Проекты по Толстому или Марку Твену с американской стороны осуществлялись наряду с такой затеей, как звездные войны, согласно все тому же оборонному постановлению, но мы, литераторы, этого как бы не замечали. Если бы мы, вернувшись домой с очередной двусторонней встречи, сообщили о том куда следует, это, как выразился мой начальник, «бросило бы нас в объятия КГБ». Рассуждал он так: сказали бы нам «спасибо» и сделались бы мы литературоведами «в штатском», а нас и так американцы считали клевретами органов и пешками партии. Когда же начальство приняло решение сообщить, что же в сущности такое наши мероприятия по литературоведению, в это время холодная война как раз закончилась – нашим поражением.

На Толстовскую ферму я приехал накануне, за день перед лекцией, и мне отвели комнату, чтобы переночевать. В комнате была батарея центрального отопления, а под ней стояла стеклянная банка: туда капала вода из подтекавшей трубы. Я сразу почувствовал себя как дома. На другой день после лекции состоялся упомянутый разговор с организаторами мероприятия, и что-нибудь через полчаса я был представлен кровной родственнице императорской четы, троюродной сестре Николая II, почти на сорок лет последнего царя моложе, Вере Константиновне Романовой.

В то время мы с женой составляли обзор для американского академического Шекспира – «Гамлет» в России» – и среди других материалов пользовались изданием знаменитой трагедии, которое подготовил ее отец, переводчик и поэт, Великий Князь Константин, печатавшийся под литерами К. Р. Заговорить ли с ней о Гамлете? Но двери небольшой светлой комнаты распахнулись передо мной благодаря волшебному лошадиному слову – ссылкой на мое знакомство с наездником, который ездил на рысаках, принадлежавших ее брату, коннозаводчику и спортсмену-конкуристу, Димитрию Константиновичу.

Перед моим умственным взором пронесся в качалке старик Стасенко, картуз и рукава черные (потом эти цвета перешли к наезднику Тарасову, а от него к его сыну, тоже наезднику, моему сверстнику). Встали перед очами моей души и фотографии из журнала «Русский спорт»: тот же Стасенко, только помоложе, на Рыбачьем выигрывает крупный приз. Говорил я однажды с его современником-соперником Ляпуновым, сбежавшим за границу с владелицей лошадей, на которых он выступал, но потом вернувшимся. А знал ли я самого Стасенко или же только видел?

Устами Гека Финна, моего любимого литературного героя, Марк Твен признает, что нет человека, который бы не привирал, но не успел я ответить самому себе, знал ли я достаточно Стасенко, чтобы говорить о нем, как вдруг раздалось, нет, прозвучало, словно старинные часы сыграли менуэт: «Ведь его расстреляли». Кого? Моя вельможная собеседница, быть может, путает Стасенко с Беляевым, погибшим от рук фашистов?

«Расстреляли» произнесла едва слышно пожилая фарфоровая куколка, и до меня, наконец, дошло, что это упрек. В ответ на мой козырной ход – с лошадей и наездника – мне указывали на мое

легкомыслие и бестактность: упомянутый мною великокняжеский брат, упомянутый так, между прочим, погиб от рук той власти, которой я служил. Я расслышал бы упрек раньше, если бы на меня закричали, если бы со мной говорили, как я говорю, как со мной говорят, как мы друг с другом говорим, во весь голос, словно стараясь схватить собеседника за грудки, а то и за горло, чтобы слушал и не рыпался. Тут я осознал: передо мной была белая кость, порода. О, до чего же она тонка – игрушечна!

Всплыла в памяти и еще одна фотография из того же «Русского спорта»: наши конники на Олимпийских играх 1912 года в Стокгольме. Идут на рысях перед трибунами, впереди, возглавляя команду, брат моей собеседницы, в офицерской форме, рука – под козырек, а на лице улыбка, которую, если озвучить, перевести в звук, то получилось бы, я думаю, нечто вроде того же мелодичного возгласа, который я только что услышал, только вместо «расстреляли» прозвучало бы «проиграли».

Даже в те детские годы, когда я рассматривал подшивки старого спортивного журнала, хранившиеся у деда-воздухоплавателя ради редких изображений воздушных шаров, дирижаблей и первых самолетов, а для меня то был неистощимый кладезь сведений о скачках, бегах и верховой езде, [24] даже тогда поражал меня контраст, запечатленный на той фотографии – блеск и нищета. Больно было смотреть на щеголеватые фигуры на отличных лошадях и – улыбку по-детски виноватую. Мучительно было тут же читать о том, как наши блистательные всадники сошли с дистанции и попадали. Как они могли? Как допустили?

24

Эти старые подшивки у меня пропали – на время, а потом, годы спустя, каким-то фантастическим образом, через букинистов, оказались у моего соседа, с которым я, к сожалению, не успел познакомиться. Это был Федор Кудрявцев, человек ренессансного склада, обладавший многими знаниями и дарованиями. Кроме подшивок, я получил от его вдовы рукопись «Тогда были лошади…» и, благодаря Нине Буденной, работавшей редактором издательства «Московский рабочий», эти очерки были включены в сборник «Большой приз».

Смотрел я на фотографию и – хоть бы глаза мои не смотрели. Прозвучал в памяти и голос Трофимыча, прошедшего Высшую кавалерийскую школу. Он удостоверял: «Царь сидел в седле непрочно», и как он вспоминал признания своих офицеров перед началом Первой мировой войны: «Набьют нам морду, ох, набьют!». А я слушал и – не хотелось вслушиваться.

Вспомнилось, как Трофимыч рассказывал еще об одной дореволюционной детской игре взрослых привилегированных людей – о привычке царя при обходе часовых якобы скрываться под именем «полковника Романова». Если часовой отказывался пропустить какого-то «полковника» (зная, конечно, с кем он имеет дело), то будто бы исправного служаку, будто бы проявившего должную бдительность, награждали.

Если передо мной был обломок Российской Империи, то сам я… кто такой? При всей несоизмеримости ее и моего социального статуса согласно критериям прошлого, мы с Великой Княгиней сейчас находились в одном и том же положении.

Начиная с осени девяносто первого, после «путча», у нас заговорили о том, что за решеткой место не только участникам неудавшегося переворота, а следовало бы упрятать в тюрьму и всех тех, кто им сочувствует. У меня же и так за годы перестройки успела сложиться репутация «консерватора». Кроме того, один из моих коллег, сделавшийся одним из худших моих литературных врагов, не счел за лишнюю трату времени и денег, чтобы позвонить общим американским знакомым за океан и проверить, правда ли, что, выступая по телевидению, я высказался за путчистов. Иными словами, борец за свободу прощупывал почву, проверяя, нельзя ли меня, едва я вернусь, свободы лишить. Общие знакомые опровергли слухи, передав по возможности точно, что я сказал: «Попытка навести порядок». Находился я в тот момент далеко от событий, и мне тогда не пришло в голову, что ныне, кажется, общепризнанно, что это была горбачевская провокация. Однако это сразу пришло в голову работникам американского телевидения, и, не спросив об этом меня, они задали вопрос Виталию Коротичу, не Горбачев ли это все устроил, не Горбачев ли сам против себя восстал, а Коротич, чья искушенность в совершении «тушинских перелетов» несравненно богаче моего опыта, ответил: «А что? Вполне возможно». Словом, мнение мое оказалось просто неверным, но несмотря на опровержение слухов, воспоминания детства сталинского времени вселяли мне опасение, что опровержение может быть истолковано превратно или же вовсе не принято во внимание.

Остался я между двух американских ипподромов. Университет, где мне предложили работу прямо по специальности (курсы по теории литературы), находился рядом со скаковым Бельмонт-Парком, и я туда ходил пешком, минут за двадцать, столько же примерно, сколько мне требовалось, чтобы добраться от Пушкинской площади до наших Бегов. Видел крэков, как Сигар и Барбаро, хотя, к сожалению, один проиграл, а второй остался на старте со сломанной косточкой на правой задней. Из окон соседнего колледжа, где я тоже преподавал, через дорогу был виден беговой Рузвельт-Рейсвей, тот самый, куда я звонил из кабинета директора Московского ипподрома, и в результате наших усилий там выступал наш «Яковлевич» (В. Я. Кочетков). Тут же, вдоль колледжа, пролегала ветка железной дороги, время от времени на нее приходил грузовой состав с цирком Барнума, выгружали слонов и других животных, когда же появлялись лошади, то становилось слышно, как конюхи и всадники говорят между собой в точности, как я говорю, не только на нашем языке, но и в нашем стиле, как будто из тебя душу вытрясают. Это была труппа джигитов, а руководителем оказался выпускник того Циркового училища, где некогда преподавала моя мать.

Поделиться с друзьями: