Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На грани веков. Части I и II
Шрифт:

Кашель прервал повествование — барон Геттлинг то хрипел, захлебываясь, то его немного отпускало, а раз он даже гневно ударил палкой об пол, когда дыхание совсем перехватило.

— Проклятое удушье! Даже говорить не дает… Ну, ничего, теперь опять полегче. Слушай дальше! Тот, второй гроб, — моей матери, потрогай его тоже и подивись: как это я, такой, каким ты меня видишь, мог появиться от столь маленького и тщедушного существа? Отца она пережила на десять лет, ровно на столько, на сколько была моложе его. Ну, что можно рассказать о женщине? До моего двадцатидвухлетия она правила имением — надо полагать, довольно твердой рукой. Когда ее привезли к этому кладбищу, в воротах за ночь были свалены старые гужи, черепки, гнилые птичьи яйца и прочая погань. Только кнутом удалось мне заставить челядь убрать с дороги эту мерзость. Когда у мужиков из-за нерадивости сгниет сено в стогах, они говорят: старая Катрина поливает. Если во время дойки у какой-нибудь коровы покажется кровь, — не иначе старая Катрина ночью сосала. Ведьмой ее считают! У моей матери оставались только кожа да кости — да и язык, конечно, с каждым днем высыхал все больше, а так боялась смерти, что велела доить всех кормящих мужичек и пила это молоко. Оттого, видно, и пошла молва, — ведь эти люди так глупы. В третьем гробу лежит старший брат моего отца, мой дядя. У него было имение в Эстляндии, где-то под Перновом, но когда он его пропил и проиграл, то пришел к нам. Я не слыхал, чтобы его звали иначе, как Шальным Якобом. Когда в замок приезжали гости, он никогда не показывался, да и в остальные дни не ел с нами за одним столом.

Отец всегда сердился, когда поминали его имя. Говорили, что он потихоньку даже бьет его. Дядя тоже был высокого, роста, но испитой, слабогрудый и всегда кашлял — мать говорила, что эту болезнь он получил оттого, что вел беспутную жизнь, кутил и шлялся с женщинами. Только года за два до смерти дяди, когда немного подрос, я уже начал понимать, почему его так ненавидят. И верно, Шальной Якоб был позором для всего рода Геттлингов. Вечно он путался с мужиками. Бродил среди них, слушал их дурацкую болтовню и богомерзкие песни, но никогда не ругался и никого не трогал. Люди его не боялись, мне кажется, тайком даже смеялись над ним. В Янову ночь и в другие языческие праздники, от которых мужики еще и по сей день не отрешились, он часто исчезал из замка и являлся только на следующее утро. В своей комнате — в подвале, рядом с кухней — он постоянно что-то писал. Большая груда исписанного осталась после него в углу, но у меня никогда не было желания взглянуть, что там такое. Только однажды, когда кухонная девка несла оттуда в подоле на растопку, я на каком-то листе заметил нечто вроде латинских стихов. Дядя в Эстляндии прожил долгое время под шведами и очень их уважал — вот в чем была причина ненависти к нему. Как мог мой покойный отец вынести, чтобы при нем превозносили шведское государственное устройство, их законы и заботу о мужиках? Я только один-единственный раз видел их вместе во время смертельной ссоры. В руках у дяди была новая, верно только что выпущенная книга, он тыкал пальцем в раскрытую страницу и читал, произнося слова так, словно выплевывал их: «Латыши ныне тяготеют ко лжи, обману и воровству, к тому же суть лукавы и злокозненны, готовы учинить всяческую скверну, насмешливы, хвастливы и заносчивы, на глазах могут казаться кроткими, учтивыми, смиренными, но сие лишь один обман, хитрость и бессовестное притворство». «И это говорит он, суперинтендант Эйнгорн {22} , который знает, что ему за свою ложь придется держать ответ пред господом! — кричал дядя, крутя книгу над головой и, наконец, с силой швырнув ее оземь. — А я уверяю, что наши крестьяне, может быть, и не лучше, но уж ни на волос не хуже иных народов, порожденных и замученных в рабстве. И кто же повинен, что они приучены лгать, пресмыкаться, лицемерить и, умирая с голоду, красть? Я спрашиваю, кто в этом повинен?» Сверкая глазами, он наступал на отца и вновь устремил палец, чтобы ткнуть его в грудь. Но тот покраснел сильнее, чем я когда-либо краснел, — я даже испугался, глянув на него. «Ты… ты у меня смеешь спрашивать! — прошипел он сквозь зубы. — Я тебе сейчас отвечу: ты, шведский соглядатай, собака!» И он дал ему такую пощечину, что мне показалось, печь развалится — так дядя стукнулся об нее спиной и затылком. Таков был мой отец, таков был мой дядя. Когда Густав Адольф осадил Ригу, Шальной Якоб исчез из Атрадзена — на сей раз на много лет. Говорили, что он был в шведских войсках, а позднее служил у шведов в присутственных местах переводчиком. Домой он вернулся страшно исхудавшим и изнуренным, еле заполз в свой подвал. На другое утро его нашли там скончавшимся. Лицо у него было синее, глаза выкатились на лоб, точно сам нечистый душил его в ту ночь. Но похороны отец устроил такие, какие положены члену рода Геттлингов. До Кокенгузена, Ленневардена и Смилтена все дворяне были приглашены. Челядь долго о чем-то шепталась, но, когда я пытался расспрашивать, люди, вытаращив от ужаса глаза, отмахивались и убегали прочь. И все же я не верю. Сколько собак убил мой отец и скольких мужиков велел повесить — о том лишь один бог ведает. Но я не верю и не поверю, чтобы он поднял руку на единоутробного брата. Это было бы слишком ужасно.

22

суперинтендант Эйнгорн.

Пауль Эйнгорн (1590–1655) — курляндский суперинтендант (т. е. глава церковного управления), публиковал также труды по истории и этнографии латышей, где наряду с очернением латышского народа и превозношением прибалтийского дворянства наличествовали и крупицы истины.

Курт вскочил.

— Да, это было бы слишком ужасно! Лучше не верить…

Барон некоторое время переводил дыхание, затем махнул отяжелевшей рукой.

— Присядь-ка, я еще не кончил. Видишь, мой мальчик, отсюда и к тебе кое-что пристало. Половина в тебе от покойного барона Геттлинга, половина — от Шального Якоба. Ты тоже спасения ждешь от поляков, но восхищаешься и заботой шведов о благе латышских мужиков. Так кто же ты есть и каковы твои устои? Я отчасти потому и привел тебя сюда, чтобы ты это как следует продумал. Но ты одинок, а еще отец мой говаривал, что самое главное — это все наше сословие, эта роща вокруг нас, что заставляет каждый пень пустить десять побегов. Смотри дальше — у тебя глаза молодые, может, тебе удастся там что-нибудь рассмотреть. Я-то знаю на память. Четвертым в ряду должен был быть гроб матери Шарлотты-Амалии, сестры твоего отца. Но ты знаешь, что мы не сочетались законным браком, и посему ее увезли на фамильное кладбище Брюммеров в Танненгофе. Приедешь — снеси ей мой поклон, я к ней так был привязан… А вот там есть еще одна гробница — лет восемь назад я разглядывал это дивное творение искусства с барельефами по бокам и на крышке, передающими сказание о Граале. Того, кто там покоится, я никогда не видал, даже никаких сказаний о нем не сохранилось. Хроника рода Геттлингов упоминает о нем лишь в нескольких словах, но я нашел на чердаке его собственные, писанные им в старости воспоминания. Хорошо, что в свое время их никто не читал, вряд ли он тогда лежал бы на этом почетном месте. Рыцарь Вильгельм Геттлинг не был моим дедом, жил он холостым и умер бездетным, потому Атрадзен перешел к сыну его брата, моему отцу. Наверное, это последний из рода Геттлингов, в чьих жилах текла кровь рыцаря времен крестовых походов. Казалось, в Атрадзен он завернул лишь на минуту, по дороге от воинских приключений в тот мир, где он ныне, верно, пребывает в сонме ангелов, коим вседержитель повелел носить при себе меч. Родился, вырос и выучился в университете за границей, служил в войске курфюрста Бранденбургского, воевал на стороне герцога Бургундского против Людовика Одиннадцатого и его союзников. Прибыв в Лифляндию, Вильгельм Геттлинг, хотя ему было уже под шестьдесят, и не подумал осмотреть наследственное имение, с тем чтобы по-настоящему вступить во владение им, а тут же отправился в поход Вальтера Плеттенберга против московитов. Когда славный магистр разбил царя и заключил с ним мир, и тогда еще Вильгельм Геттлинг не объявился в Атрадзене, а, подружившись с русскими, поехал в недавно отторгнутый от Ганзейского союза Новгород, в монастырский город Белый и даже в Москву, где видел и самого царя. С превеликим восторгом пишет он о просторах Московии, где целый день пути от одного села до другого, где реки шириной в мили и полны рыбой, ели такие толстые, что только пять человек могут их обхватить, мужики пекут хлеб из льняной лузги и лебеды, в каждом городе сорок церквей, а по улицам ходят медведи; бояре даже летом носят там собольи шубы, целые дни едят и пьют, спят на необструганных, но позолоченных дощатых лавках, а в углу перед иконами у них денно и нощно горит маленький светильник. До края Московии еще никто не досягал, людей ее не пересчитал, богатства недр не оценил. Дядя моего отца несказанно полюбил Московию и был глубоко убежден, что только с нею Ливонское рыцарство должно оставаться в дружбе. Московиты скинут шведов в море, отгонят поляков за Дюну и Неман, под ними и в содружестве с

боярами ливонские дворяне обретут золотой век. Так писал мой предок барон Вильгельм Геттлинг.

Курт уже чувствовал утомление от этого хрипящего потока слов.

— К чему ты говоришь мне все это? Там дальше, в глубине склепа, верно, лежит еще кто-нибудь, и ты знаешь весь ход их жизни. Не рассказывай мне о них, я устал и не вижу в этом никакого проку.

— Ты еще не видишь! И ни один из вас не видит, слепо мчитесь в ту сторону, куда вас обращает, время, не вопрошая себя: а не встретите ли вы в дороге других, кто устремляется вам навстречу, расходясь с вами. Все вы одержимые, и ты тоже! Нет, об остальных я не стану рассказывать — если тебе троих мало, так и тридцатью не убедишь. А ведь я тебе сейчас ясно показал ту ось, вокруг которой вращалось прошлое ливонского рыцарства и ныне вращается судьба лифляндского дворянства.

Курт пожал плечами.

— Ничего не понимаю.

— Вот в этом-то вся и беда, что никто не понимает. И трагично и в то же время смеха достойно. Все вы ученые и к борьбе готовые, в облаках витаете и ветер ломите — точь-в-точь как в комедии Аристофана! Один видел выход — с поляками против шведов, другой — со шведами против поляков, а третий — с московитами против тех и других.

— И надобно сказать, что каждый из них был в известной мере прав.

— Правда в известной мере — уже не правда. Правда не знает никаких мер, она едина и всеобъемлюща. Эти три гроба яснее, чем вся история ливонского рыцарства, доказывают, что у нас нет никакого будущего, что нас не спасет ни Паткуль, ни черт и ни сам господь бог. Мы суть презренные, обреченные на гибель гладиаторы — для потехи и развлечения властелинам мира и цезарям.

В раздражении Курт вскочил и больше уже не садился.

— Все эти слова вздорные и к тому же напрасные. Я не хочу больше слушать.

— Мы жалкие бродяги, раздерганная, рассеянная кучка с непомерной спесью и гордыней, без власти и без настоящей возможности овладеть ею. Такие великие люди, как Готард Кеттлер и Вальтер Плеттенберг, не сумели спасти Орден от распада из-за непрерывных междоусобных распрей с епископами и борьбы с непосильным противником извне. Курляндский герцог Фердинанд — просто жалкий прихлебатель при дворе польского короля, саксонские войска разоряют его землю, грабят дворы мужиков и давят их самих, как червей. Лифляндских дворян шведы хотят лишить земли, заставить их, как своих холопов, жить в ригах и крытых лубом лачугах. Мы мечемся и в поисках спасения попадаем из огня в полымя. Всегда, всегда так было. С кем только мы ни заключали союзов, и всегда только обретали новых господ себе на шею. Мы держим в кабале своих мужиков и не видим, что сами еще большие рабы, нежели они. Холопы, у которых каждое столетие новые правители, — униженные просители, что с шапкой в руках стоят у дверей своих господ, терпеливо ожидая, когда тем вздумается встать с пуховой перины и милостиво взглянуть на нас. Нищие рыцари, да ведь мы смешнее францисканских монахов — у тех по крайней мере нет нашего вздорного гонора. И вот ныне ждем, спасения от Паткуля, от нашего соотечественника Паткуля!

— От Паткуля и от поляков. Сейчас у нас иного выхода нет.

— Иного нет, как снова лезть в польскую кабалу. Из одной кабалы да в другую — это всегда было нашим «единственным выходом». Со времен Бертольда {23} , шныряя этак, мы отощали и ослабели. Даже удивления достойно и то, что мы еще порой можем спину выпрямить. Чужие мы на этой земле и никогда не пустим здесь корней. Мы не разрастаемся, а убываем в числе, наш пень не выгоняет побегов, и наша роща все редеет. Восточно-фризские крестьяне и горожане воевали со своими помещиками, — но разве там теперь не царит всеобщее благоденствие? Разве Швеция не стала столь сильной, что уже может полонить все побережье Балтийского моря по ту и по сю сторону только потому, что там рядом с дворянством тесно, плечом к плечу стоят закаленные в борьбе крестьяне?

23

со времен Бертольда.

Бертольд — второй ливонский епископ (1196–1198).

— Так это и есть то, о чем я говорил. Нам надобно прогнать шведов, но сохранить их мудрую политику.

— И то самое, что говорю я: что отбросить, что сохранить — порешат поляки по заведенному в их стране порядку. Никогда мы не станем такой главенствующей силой в своем краю, какую видим во Фризии и Швеции. Я приведу тебе еще один пример. С западной стороны Атрадзена есть клумба с пышными крупными цветами. Хорошо помню, что при моем отце цветы на ней росли с одной стороны белые, с другой — красные. С годами они смешались, поначалу на белых проступило по красному пятну, а красные стали светлее. И ныне, лет через семьдесят, там только один цвет, ярко-алый и сочный, нерасторжимое слияние красного и белого. Сие потому, что и те и другие были одного племени, они срослись корнями, опылились одной цветочной пыльцой и ныне уже перебрались через край клумбы, селятся; в кустах акации и добираются до стены. Но посади вместе садовые розы и конский щавель — никогда они не смешаются, вечно будут враждовать, пока одни не выживут других. И всегда без исключения бывает так, что щавель, который пригоден лишь для того, чтобы его запахивали вместе с навозом, в конце концов одолевает и вытесняет прекрасную королеву цветов. Рано или поздно и этот вонючий лапотник, латышский мужик, выживет немецкого помещика, в высокой тысячелетней культуре и благородной крови коего нет и не может быть ничего общего с дикарями низшей расы.

Курт шагнул к двери.

— Так что же ты упрекаешь нас в высокомерии? Благородная кровь… Монах Мейнгард привел в эту землю не одних рыцарей. Среди них кое-кто был и торгашом, а до того мошенником и ростовщиком. Кое-кто — из разбойников с большой дороги и из морских пиратов, которым на своей родине угрожала неминуемая виселица. Но оставим это. Можем ли мы дать погибнуть отечеству, копаясь в дерьме и пыли прошлого? Назови мне человека, который знал бы более правильную и надежную стезю, чем Паткуль.

— Ничего я тебе не могу сказать. Возможно, будь я молод и здоров, сам последовал бы за вами, даже твердо зная, что это тщетно, что лифляндское дворянство никогда не сдвинется с той оси, которую ему предопределила судьба. Вместо звезд вашего будущего у меня, старой развалины, перед глазами одни только призраки прошлого. До моего будущего рукой подать, меня грядущее не коснется. Я был бы рад от всей души, коли вам удалось бы одолеть не только шведов, но и роковую судьбу лифляндского дворянства, правда, я не верю в это. Нет, я не могу верить в обманчивые иллюзии, мои старые глаза слишком долго видели правду жизни и истории. Галилей сумел найти земную ось, но не сумел остановить землю, чтобы она не вращалась вокруг солнца. И никто того не сумеет. И вы меньше, чем кто-либо, — вот в этом-то и проклятье. Идите, но сохраните в памяти то, чему учат эти гробницы…

Последние слова он произнес еле слышно, этот бессильный шепот не мог даже достигнуть потолка. Курт недовольно нагнулся.

— Не беспокойся, дядя, мы знаем свою стезю. По крайней мере я, и твое поучение тоже не забуду… Пойдем, я помогу тебе выйти.

Он повел его вверх по ступенькам, поддерживая под руку. Старик дрожал всем телом, беззубый рот приоткрылся, глаза лихорадочно блестели.

Курт покачал головой.

— Ну вот видишь, продрог, а тебе надобно беречься.

Навстречу вниз по ступенькам извивался большой черный уж. Погревшись на солнце, он направлялся назад в свое логово. Барон концом палки злобно отбросил его обратно, но тот не отступался. Снова пополз и, сердито шипя, исчез в щели под ступенькой.

— Проклятый гад! А с мужиками в дружбе, они их, как и жаб, молоком поят.

Двери склепа уже давно не замыкались. Курт подивился этому. Ведь так легко забраться и ограбить покойников. В гроб кладут золотые кольца и другие драгоценности.

— Гробы так крепко запаяны, что даже литовские разбойники не смогли их вскрыть. А наши собственные мужики не пойдут на это: старой Катрины боятся, страсти рассказывают о привидениях на господском кладбище, даже днем его стороной обходят. Приказчик только палкой может заставить их камень ломать поблизости, да и то иные в кусты бегут.

Поделиться с друзьями: