На крови
Шрифт:
— Я должен вам сказать, ротмистр, — еще более краснея и пятя плечи, заговорил Кама. — Я... не понимаю, что вы хотите сказать.
— Вот мы тебе за ужином дадим стакан штокмансгофа, четыре нуля, — сразу поймешь. Ася, найдется штокмансгоф?
— Обязательно, — откликнулся уже в дверях Ася. — Господа, милости просим.
Юренич, поправляя усы, подошел к Ли. Она быстро взяла меня под руку.
— Благодарю вас, мы за ужином всегда вместе сидим. Ася, возьми к себе Юренича.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Штокмансгоф — крепчайшая водка: после
Улан покатывался со смеху:
— А ты его вызови.
Кама тряхнул вихром:
— И вызову!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ася оглядел гостей.
— Как будто кого-то нет?
— Граббе нет, — отозвались с другого конца стола. — В наряде.
— И как всегда — не в очередь?
— Мы теперь с очередями спутались, — кривится мой сосед слева, Вольский, наливая круглый хрустальный стаканчик водкой из замороженного, покрытого ледяной росой графина. — О своих казармах думать забыли. Мало того, что из Царского в Питер форменно на постоянное жительство перешли, — каждый день весь полк в разгоне. Не служба стала, а чорт знает что, хоть мундир снимай!
— Главное, зря гоняют. Я со взводом уже раза четыре ходил в наряд на митинги. Ведешь взвод на-рысях, придешь на место — пусто.
— Это, положим, вздор. Оттого и пусто, что нас гоняют. Не будь нарядов, митинговали бы себе господа социалы.
— Ну, и митинговали бы, — звонко и задорно, словно для себя самого неожиданно, заговорил Кама. — Какой от разговоров вред: поговорят — самим надоест. Вот в Риге, например, — товарищ в отпуску был, рассказывал: там полицмейстер — дока: никаких разгонов. Манифестации — сделайте милость. Они манифестируют — и он манифестирует; они кричат «долой» — и он кричит «долой»; они на бочку, говорить, — и он на бочку. Ну и что? Три дня так было, — а на четвертый надоело: разошлись по домам — одна бочка осталась. Ей-богу. И войск ни разу не вызывали. Вот так и надо. Говорят, — и пусть себе говорят.
Юренич пренебрежительно повел плечами.
— Удивительно! Вот уж, извините, корнетское рассуждение.
— У меня корнетское, — отозвался Кама, — а у вас...
— Но-но! — Ася погрозил пальцем. Кама потупился.
— Нет, я серьезно говорю, что они могут сделать?
Юренич побагровел.
— Революционеры? Да просто... перережут всех вас за милую душу.
— Нас?
Весь стол дружно расхохотался.
— Ты ошпачился, Юренич. Ты скоро начнешь бояться впотьмах ходить.
— Смейтесь, — пробормотал Юренич, вздрагивающей рукой наливая в стакан вино. — А вот, когда рабочие...
— Что рабочие?
— Нас здесь в Петербурге, — спокойно сказал Ася, — одной кавалерии шесть тысяч сабель. Сколько твоих социалов понадобится, прикинь-ка на пальцах. Пока войска у нас в руках, — кричи не кричи, ничего не будет. А войска в руках!
— И среди них уже гнездится зараза... Да, да... даже в нашей собственной среде...
— Да бросьте вы о политике, — капризно протянула Ли. — Что за навождение такое! Жили-жили безо всякой политики. А теперь точно помешались все: как двое сойдутся — сейчас о политике. Бросьте, говорите о настоящем.
— А что, по-вашему, настоящее?
— Кто спрашивает, тот, значит,
все равно уже никогда не поймет, — холодно отвечает Юреничу Ли. — Урусов, спойте что-нибудь. Скучно.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Стекла заголубели предрассветом. Мы все еще за столом.
Ли зябко поводит плечами и говорит, наклоняясь:
— Принесите мне накидку. Там, на диване.
— Разве холодно?
— Нет, противно. Юренич подло смотрит: он, наверное, пакостник, Юренич.
Серый мех мягко ложится на плечи, на низко открытую грудь.
— Ли, чего тебе вздумалось?
— Ничего. Пей, Аська.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ребиндер приехал, — рассказывает на том конце Урусов. — Раскричался. Это, говорит, нелегальное собрание: кто разрешил? Пален ему: «ваше превосходительство, офицеры гвардии не нуждаются в чьем-либо разрешении, когда они собираются для решения дел, касающихся чести мундира».
— Ну и осекся Ребиндер?
— Ясное дело, осекся. Чорт их, этих армейских. Выслужился и грудь колесом.
— Что же решили?
— А ты где ж был? Постановили: пред’явить требование, через командиров полков, рапортом по команде: чтобы впредь никаких нарядов гвардии в распоряжение гражданских властей, тем более полиции, не производить; чтобы в случае вызова войск распоряжение переходило к военному начальству.
— Вот это правильно!
Кто-то тронул меня за плечо. Капитан Карпинский. Единственный во всей этой комнате — член Офицерского революционного союза. И, странно, изо всех — он едва ли не самый для меня чужой.
Он говорит тихо, наклоняя сухие от вина губы к самому уху:
— Я должен предупредить тебя. На той неделе, в четверг, моя рота — во внутреннем карауле. Решение — прежнее? Нет отмены? Ну — чокнемся.
Его глаза мутнеют: от мысли — о том, что решено, что задумано, или от коньяку?
— Четверг тяжелый день. До дна, за успех! Скажи что-нибудь, Сережа!
— Стойте и я с вами. За что тост?
— За здравие и за упокой.
— За упокой? Страсти какие, — смеется Ли. — Пьем!
— До дна, Лидия Карловна.
Карпинский отходит к камину и разбивает стакан о решетку.
— За что пили? — перегибается через стол Юренич.
— А вам что? — брезгливо отвечает Ли, кутаясь в мех.
Юренич побледнел от вина. У виска бьется живчик.
— Вы с ним не пейте, — говорит он, медленно расставляя слова.
— Это еще что за новости?
Юренич опустил голову низко к самому столу и смотрит на Ли — мутным и настойчивым взглядом.
— Вы с ним не пейте! Я его не люблю. Он — политик.
— Вы бредите! Единственный, который никогда не говорит о политике.
— Во-т, во-т! — радостно и злобно закивал Юренич. — Такие-то — самые опасные. Это и доказывает. Не говорит, значит делает. Меня не обманешь: он радикалишка!
— Что?
Ли быстро положила мне на губы ладонь:
— Подожди.
— Ра-ди-ка-лишка, — повторил Юренич, взбрасывая наползавшие на глаза тяжелые, пьяные веки. — У меня на этот счет нюх. Я — вице-губернатор.
— Брось болтать, пей, — пододвинул, нахмурясь, стакан Ася. — Нюхай мадеру... если у тебя нюх.