На ладони ангела
Шрифт:
Едва они скрылись за дверью, Данило дернул меня за рукав, расхохотался и прыгнул мне на шею.
— Тоже мне, выступил тут со своей рубахой! Знаешь, откуда она?
— Из Катманду, как и все их шмотки!
— Идиот! Я чувствую, чего-то там не так. Он когда на стул залез, я не упустил момента, там у него снизу ярлычок от Ринашенте остался. Я сразу догадался, что это показуха!
— Ну да, а мокасины за двадцать тысяч лир?!
— А! ты тоже заметил!
Данило был счастлив, он снова обнял меня. Только вот почему-то мне было не до веселья. Почему меня мучило воспоминание об этих гостях, о том, что я сказал и чего не сказал? Долго рассуждать тут смысла не было: если весь нео-авангард исчерпывается этой тарабарской мистификацией, то лучше, в тысячу раз лучше, сойти за «классического»,
Меня бесит от мысли, что те же критики, что приветственно нарекут «современным» роман, написанный без знаков препинания, под пред логом того, что точки и запятые выполняют репрессивную функцию, те же критики начнут высокомерно рассуждать о «нео-веризме», стоит мне заговорить о мальчике на побегушках.
Я смотрю на Данило, который помогает маме относить на кухню посуду. И страшная мысль пронзает мой ум: ведь в том, что мне приходится писать понятные стихи, снимать легкие по восприятию фильмы, словом лишать себя всякой надежды снискать расположение у властителей дум, виноват именно он, его простота, его недостаточная культура. Вальтер упомянул Бурри: мучительный образ. Этот художник выставлялся в самой элегантной галерее Рима. Данило тогда скорчился от смеха: «Мешки! Мешки с мукой, как в булочной!» — и покрутил пальцем у виска, как бы говоря всем своим видом: «Он что, совсем того!» А я мучительно боялся защитить того, кого считаю подлинно большим мастером, и в то же время боялся дискредитировать себя в глазах «Всего Рима», приняв сторону традиционного восприятия… И в результате: через пять минут, не дожидаясь основной массы гостей, мы по-английски скрылись из галереи.
Чем теснее Данило будет привязан к моей жизни, тем реже я смогу ускользать из подобных ловушек. Нужно быстро решать, что делать с той ситуацией лжи, в которую я попал из-за своих отношений с разносчиком хлеба, рядом с которым я едва сдерживаюсь от смеха, глядя, по какой цене продаются мешки, которые ничем не отличаются от тех мешков из грубого джута, что он видел на складе у своего патрона.
Или всем моим убеждениям уже пришел конец? О чем мне еще думать? О чем! Неужели я поставлю на одни весы одобрение нескольких снобов, лишенных всякого чувства, и искренность, чистоту Данило? И разве не за эту свежесть нравится он мне, и люблю я его? Да! Лучше найти в себе силу терпеть свою изолированность в римской литературной среде, чем хоть на миг позволить себе обидеться на того, кто с такой непосредственной легкостью отдает мне свою юность, свое тепло и любовь. Я гоню постыдные мысли. Но они возвращаются, они оставляют во мне свой след, они омрачают то интеллектуальное одиночество, которое сгущается вокруг меня.
— Слушай, — говорю я, доставая свою чековую книжку, — тебе еще не надоел твой драндулет?
— Ну, Пьер Паоло…
Не понимая, что меня толкает подарить ему сегодня мотороллер, который он уже давно присмотрел себе в гараже подержанных авто на виале Европа, Данило в десятый раз рассказывает мне об опасностях езды на велосипеде, с тех пор как на улицах сделали специальные коридоры для автобусов.
— Да и вообще! — бесхитростно кричит он мне. — Я ведь хочу такой, с хромированными буферами!
Откровенность принесла бы ему и автомобиль, если бы он попросил меня о ней! Я подпишу ему чек, он побежит, как сумасшедший, а я, прислушиваясь к последнему эху его прыжков по мраморной лестнице, буду стоять у перил, не решаясь сразу вернуться в свой кабинет, где меня ждут для правки фанки нового сборника. Который, выйдя в свет, станет источником новых тревог, когда на меня свалится вердикт критиков, готовых превозносить лишь черт знает какую заумь:
— П.П.П., с каждым новой книгой ты
все больше отдаляешься от поколения молодых.44
7 января у меня украли машину. Два дня спустя я прочитал в «Паэзе Сера» о встрече, организованной в Турине первыми университетскими агитационными комитетами. Миланский католический университет был захвачен еще 18 ноября. Движение достигло Генуи, Павии, Кальяри, Салерне, Флоренции. Рим — пока еще нет. (Не удивительно, — сказал бы мой дядя Колусси.) В столкновениях в Милане был серьезно ранен полицейский Состеньо. Телеграмма президента Республики: заклеймить позором «варварское покушение». Реплика судьи «Демократической магистратуры»: полиция напала первой, без всяких оснований. Подчеркнуть красной чертой этот пассаж, чтобы выразить общее возмущение с Данилой. Не успел я найти карандаш, как раздался звонок. Прибежала мама, в полной растерянности.
— Полицейский!
Я поспешил. Бригадир, совсем молодой, маленького роста, коренастый, щелкнул передо мной каблуками.
— Сударь, ваша машина найдена. Я принес вам ключи.
— А! — смягчился я, — входите.
Он спросил разрешения снять свою фуражку, которую он повесил на вешалку. От его черных, кучерявых и коротко стриженых волос сильно пахло брильянтином. Стесняясь стука своих тяжелых кованых ботинок, он на цыпочках прошел в коридор.
— Мне подать кофе? — шепнула мне мама за моей спиной.
— Не вопрос, — так же тихо ответил я.
Бригадир ждал меня, застыв по стойке смирно посереди гостиной. Я невольно предложил ему сесть.
— Мы также нашли вора, — сказал он мне. — Можно по крайней мере с уверенностью говорить о серьезных основаниях для ареста вышеупомянутого.
«Какой стиль!» — подумал я, разглядывая на его загорелой щеке маленькие порезы от слишком тщательного бритья. Бюрократические нюансы его рассказа отнюдь не покоробили меня, я даже почувствовал определенную снисходительность к моему гостю. В нем все выражало амбициозное желание — обреченное на неудачу — скрыть этим чрезмерным шиком свое южное происхождение. Он полагал, что вылив себе на голову флакон ароматизированной помады для волос, он устранит недостаток в росте, доставшийся ему от его предков, которым хроническое недоедание никогда не позволяло вырасти выше одного метра шестидесяти сантиметров.
— Теперь, — подытожил он, — я прошу вас сказать мне, намерены ли вы подавать иск.
— Кто он, этот подозреваемый? — спросил я. — Сколько ему лет?
— Восемнадцать лет.
— А откуда он? Какие-то сведения о нем имеются?
— Он из рабочей семьи.
— Ему восемнадцать, и он сын рабочего!
— Так точно, — сказал он, машинально поднеся руку к фуражке, как будто он был на смотре.
— И вам бы хотелось, чтобы я подал иск и отправил этого парня в тюрьму, так? — сказал я, не скрывая своего недовольства.
Я уже ругал себя за то, что впустил человека, непроизвольно скомпрометировавшего себя, даже если он был лично невиновен, в многочисленных преступлениях, к которым приложили руку его коллеги: притеснения сельскохозяйственных рабочих во Фриули при правительстве Де Гаспери, подавление рабочих выступлений при Тамброни, двадцать трупов в Генуе и Реджо в 60-м году, чуть раньше — двое убитых в Аволе на Сицилии, потом преследования пастухов на Сардинии, война со сторонниками автономии в Верхнем Адидже, сегодня — разгон дубинками студенческих демонстраций в Милане. На низком столике между нашими креслами перед бригадиром лежала «Паэзе Сера» с вынесенным в заголовок хлестким заявлением судьи «Демократической магистратуры».
Полицейский взглянул на газету, но потом буквально сразил меня, пробормотав, краснея при этом до ушей:
— Я тоже сын рабочего.
Заметив, как я недоверчиво разглядываю его, он продолжил:
— Вас это удивляет, да, что сын рабочего занимается таким делом? Я читал ваши статьи, сударь, и вы, должно быть, думаете, что это некрасиво с моей стороны.
Не зная что и ответить, я от волнения громко крикнул: «Мама, ты не сделаешь нам кофе?»
— Вы будете кофе, бригадир?
Он грустно улыбнулся, и прикурив «Нацьонале», которую я ему протянул, принялся молча курить. Мне хотелось узнать о нем побольше. Чтобы завоевать его доверие, я заговорил с ним: