На ладони ангела
Шрифт:
А вот и он. Радостный и беспорядочный трезвон.
— Пьер Паоло! Что случилось?
Он застыл передо мной, выкатив глаза.
— Ты что, хочешь сказать, что они тебя побили? Ну ответь!
Это «они» неожиданно дало мне алиби.
— Да, — сказал я, склонив голову, чтобы он не видел, как я краснею.
— Кто? Фашисты?
И я как на духу:
— Фашисты.
— Подонки! Подонки!
Он закричал, схватил себя за волосы, побежал по коридору, подняв кулак, по направлению к лестнице, вернулся обратно, поднес вплотную к моему глазу свой палец, отдернул руку и снова заорал: «Подонки!», после чего сказал:
— Рассказывай. Как это случилось?
— Они поджидали меня у машины. «Это ты совращаешь наших детей? Это ты, мразь? Это ты продался Москве?»
— И сколько их было, Пьер Паоло?
— Уфф… Да не знаю… Трое или, может, четверо… Темно, ничего не видно было.
— Ты бы их узнал?
— На них были маски, такие капюшоны с дырками для глаз.
— Подонки! Да еще и трусы.
Я попытался его успокоить. Он удивился:
— Ты что? Нужно кричать на каждом углу. Все должны знать, что Италия этого Альдо Моро насквозь прогнила.
— Я тебя умоляю, Данило. Это случайность, это несчастный случай.
Я вытолкал его в сад, где в лучах бледного зимнего солнца курились хилые веточки гранатника.
— Несчастный случай? Я надеюсь, ты напишешь статью. Получить по морде на улице, когда ты беззащитен, это будет похлеще, чем те яйца в Венеции, когда три четверти зала были на твоей стороне.
— Мелкое происшествие, не выходящее за рамки моей частной жизни.
— Твоей частной жизни, Пьер Паоло? И ты мне это говоришь? Или кто мне вдалбливал, что все, что с нами происходит, имеет политическое значение? Полиция открывает огонь по крестьянам в Аволе, которые отказываются собирать миндаль за десять тысяч лир в месяц, но оставляет улицы Рима на откуп мерзавцам из ИСД? И это частная жизнь?
Я не знал уже, как его остановить. Он хотел известить всех моих друзей, поднять на уши весь квартал. В этот момент в дверь снова позвонили. Не короткий и вежливый звонок Бассани, и не страстный ураган Данило, а три звонка одинаковой длины, повелительно официальных, от которых бросает в дрожь.
43
— Вальтер Туччи, — представился какой-то долговязый юноша, протягивая мне руку. Он навел своим пальцем на мой глаз и воскликнул:
— Что, фашисты? Браво, Пьер Паоло. На соматическом уровне вы функционируете исправно. Я говорил им, что вы еще не проиграли, что на вас еще можно поставить. Правильно, Армандо?
Я теряюсь в догадках и не отвечаю. Его низкий голос, его наглухо застегнутый френч, его волосы, ниспадающие до плеч, его уверенность, его жаргон, все в нем коробит меня. Из-за его спины высовывается невысокий блондин с короткими, вьющимися волосами, вполне милый, со стопкой брошюр на руках, которую он придерживает подбородком. Этому бы я охотно пожал руку: он мне нравится, он мне улыбнулся, кивнув кое-как головой, не то что первый с его замогильным голосом и загнутым кверху подбородком, нацеленным на мою репродукцию «Адама и Евы».
— Мазаччо! Следовало ожидать. Вы не знаете таких художников, как Бурри, Матта, Фонтана, Тапьес? Вы явно отстаете. По подбитому глазу ставлю диагноз революционно-анархического поведения. Требуется неотложная интеграция в объективно практическую деятельность. Вам повезло, что мы вас навестили. Правильно, Армандо?
Армандо, которого его спутник посчитал лишним представлять, выложил стопку брошюр на чемодан, уронив по дороге пару штук. Я успел разглядеть несколько названий. «Группа 63: Критика и Теория». «Конгресс в Палермо». «Экспериментальная поэзия». «Laborintus/ Labyrinthus». Приехали: группа 63, две дюжины фанатиков, которые провозглашают себя авангардом и хотят вычистить язык до основания. Посылают своих активистов к писателям, которых, как они считают, слишком легко читать. На своем конгрессе в Палермо в прошлом году они сделали мне предупреждение: «П.П.П., интересоваться диалектами в плане неосингматического аспекта фонем — это неплохо, но твои книги документальны, они отражают реальность и выражают на уровне зеркального миметизма абсолютно устаревшую точку зрения». Я тогда пожал плечами в ответ на эту тарабарщину, но сегодня, чувствую, мне придется несладко: быть может, потому что на этот раз послание мне шло не от безличного
оракула, а непосредственно из уст двух юных римлян лет двадцати пяти, один из которых — что усложняет дело, я знаю свои слабые места — отличается необыкновенной красотой, которая меня уже обезоружила. Есть также риск, что Данило, эпатированный непонятными словами, будет удивлен, обнаружив, что я уже вышел в тираж.— Вы можете забрать свои брошюры, — сказал я уверенным тоном.
— Я их читал. Кому сегодня не близки ваши позиции?
— А-га! — саркастически подметил Вальтер. — И вы повесили на стенку объективно устаревшего художника?
— Эта репродукция висела у меня в предыдущей квартире… Это, видите ли, воспоминание… Сигарету? — сказал я, чтобы задобрить новоявленного Торквемаду.
— Ты понимаешь, он привязан к воспоминаниям, — сказал Вальтер, повернувшись к прошедшему вслед за ним Армандо, даже не дождавшись, пока я их приглашу войти. — Спасибо, я не курю и не пью. Но вы увиливаете от ответа. Ваши римские солдаты в евангельском фильме одеты как на фресках Пьеро Делла Франчески. В скетче с Орсоном Уэллсом вы заимствовали колористическое решение у Понтормо. А последний кадр в фильме с Маньяни, вы ведь скопировали его Христа Мантеньи. Так или нет?
— Это что, допрос? — рассмеялся я, оскорбившись, что ни Вальтер, ни Армандо не замечают появления Данило, который только что присоединился к нам в гостиной. Они не приветствуют его, и их нисколько не беспокоит его присутствие. Данило же стоит раскрыв рот, уставившись на Армандо и его индийскую рубашку с бахромой, прикрывающей его голубые джинсы.
— На фонетическом уровне, — подхватил Вальтер, которому слово «музыка» должно быть показалось бы смехотворно простым, — вы к своему первому фильму выбрали Баха, к истории с Христом — Баха и Моцарта, а для приключений проститутки — Вивальди. Вы что, не в курсе, что Варезе, Джон Кейдж, Штокгаузен, Ноно и Буле уже установили новые инструментальные законы?
Он с недоверием оглядел комнату и приказал своему приятелю изучить мои книги, которыми был заставлен встроенный между окнами большой книжный шкаф. Я предпринял неловкую попытку оправдаться.
— Я взял хор из «Страстей по Матфею» к той сцене, где мальчишки дерутся в грязи новостроек, чтобы предупредить зрителя, что перед ним не какая-нибудь неореалистическая потасовка, а борьба, в которой есть нечто эпическое, мифическое… Я не неореалист, — сказал я с еще большей силой, вспомнив аргументы, которые использовались против моих книг в Палермо.
В этот момент Данило пододвинул стул блондину, который встал на цыпочки, чтобы дотянуться до левого верхнего угла моей библиотеки.
— Есть! — вскрикнул он неприятным писклявым голосом, вытаскивая с полки «О метакритике гносеологии» Теодора Адорно.
— Посмотри также на «Бэ» и «Аш», — указал ему Вальтер.
Армандо спрыгнул как пушинка со стула, его индийская рубашка грациозно всколыхнулась у него на бедрах, он передвинул стул и взял с соседней полки «Нулевой уровень письменности» Ролана Барта, затем пошарил еще и выудил «Идеологию и речь» Макса Хоркхаймера. Если бы тест оказался негативным, они, вероятно, ушли бы, предав меня презренной участи автора понятных романов. Но так как у меня водятся хорошие книги, они зачислили меня со своей сектантской надменностью в категорию «отсталых, но поддающихся лечению». Они не уходят, и я с болью в сердце смотрю, как Данило переставляет стул на место, а этот тип даже не соблаговолит сказать ему спасибо.
— Сходи, попроси маму приготовить нам кофе, — резко говорю я Данило. — Давай! Чего ты застыл?
Он выходит, сутуля спину, не понимая, почему я с ним так обращаюсь. Вальтер усаживается на диван. Его прямая и негнущаяся, как правосудие, шея тесно стянута воротничком френча. Армандо предпочитает кресло. Он разваливается на подушках, выпятив живот и вытянув по бокам свои руки.
— Мне все-таки хотелось бы узнать, — сказал я равнодушным голосом, — с чего бы это вы пришли ко мне.
— Мы хотим вас спасти, Пьер Паоло. Ввиду кое-какой небезынтересной продукции, имеющей к вам отношение, наша Группа решила вмешаться в процесс.