На том берегу
Шрифт:
Несколько женщин — рабочих из киногруппы, реквизиторши и одевальщицы, стояли неподалёку и наблюдали за происходящим на площадке. Нина Владимировна подошла к ним, остановилась. Отсюда до площадки, где толпились солдаты, было метров тридцать, не больше, и Нина Владимировна отчётливо услышала команду:
— Массовка, внимание! Мотор!
Толпа в солдатских гимнастёрках пришла в движение; теснясь, прижимаясь друг к другу плечами, солдаты стали двигаться, как бы замыкая невидимый круг, и было видно со стороны, как посерьёзнели, насупились их ещё совсем мальчишеские лица, словно всем им была дана команда хмурить и сурово сдвигать брови. И они с великим старанием теперь выполняли её.
С тихим, едва уловимым стрекотом заработала камера.
А две соседки — в одной из них Нина Владимировна узнала свою гримёршу — меж тем толковали о чём-то.
— Вот я и думаю, — словно удивляясь чему-то, говорила одна, — откуда у людей что берётся? Талант это или что другое? Вон как она, почище всякой артистки выводит! Это ж надо! Где хоть отыскали такую?
— А здесь вот и отыскали, — откликнулась другая, — вон в той деревне. — Она кивнула головой в сторону леса, за которым, наверное, и была деревня. — Говорят, наш главный-то сам чуть свет прикатил сегодня, по домам ходил, с колхозницами разговаривал, вот и отыскал. А у неё, у этой-то, судьба, говорят, очень схожа с той… ну которую в кино изображают.
— Бывает же на свете! — опять подивилась первая. — А мы потом в кино придём, будем глядеть и гадать, что это за актриса такая…
— Вот я и говорю… Сколько таких артисток народных после войны по нашим городам да деревням осталось, хоть каждую в кино снимай, всю жизнь ихнюю, и ничего придумывать не надо. Разве придумаешь такое! Нет, не в таланте тут дело, не только в нём. Не переживши, не переплакавши, даже с большим талантом так не сыграешь небось.
— И то верно, — согласилась первая.
Нина Владимировна невольно прислушивалась к их разговору, но поначалу никак не могла взять в толк, о ком это говорят они, какую такую женщину, которая «почище всякой артистки», они имеют в виду. Но в это время то ли ветром с площадки донесло, то ли тише стало… услышала Нина Владимировна чей-то плач… Нет, не плач, скорее, причитание. Причитала женщина, но её самой не было видно за плотно сомкнувшимися спинами солдат — оттуда и прорывался этот голос, странно поманивший к себе Нину Владимировну. Такая знакомая боль, такое близкое отчаяние вдруг услышались ей в том причитании!..
«Что же это такое? — в непонятной тревоге спросила себя Нина Владимировна. — Почему мне знаком этот голос, где я могла слышать его? Я же определённо всё это слышала, но где, когда?..»
И, словно забывшись — где она и зачем? — Нина Владимировна пошла на этот голос. Она подошла совсем близко, наверное ближе, чем следовало, потому что кто-то от аппарата, беззвучно шевеля губами, предостерегающе махал ей рукой, требуя остановиться, но она ничего не видела и не слышала, кроме голоса, взлетающего над головами солдат. Она остановилась за их спинами и в образовавшемся просвете, между стрижеными солдатскими затылками, меж лихо сдвинутыми набекрень пилотками, увидела женщину, пожилую колхозницу… Тёмный выгоревший платок сполз с её головы на худые плечи, редкие седые волосы собрались на затылке в жалкий, похожий на махонькое птичье гнёздышко узелок, и вся она, маленькая, с тонкими, угловато изломанными, будто оголившиеся по осени ветви, руками, представилась Нине Владимировне низкорослым иссохшимся деревцем, увядшей вишней в опустевшем, сожжённом саду.
— Вон там, — рука женщины взметнулась над головой, — там он и стоял, наш дом. И сад у нас был. Такой расчудесный был сад, чистый вишенник. По весне, бывало, глянешь, сердце так и мрёт, и так светло, так радостно было в нашем саду, точно в храме…
Она замирала на миг, будто и впрямь в эту минуту к ней как далёкое видение возвратилась её прошлая жизнь и она вновь видела перед собой тот сад в белом цвету; она глядела туда, в невозвратную даль, а солдаты, что, окружив её, стояли рядом, вертели головами, невольно
отыскивали взглядами и не могли отыскать ни того дома, ни сада, и натуральная, живая скорбь отражалась теперь на их посерьёзневших лицах.— Думали, всю жизнь так и будет, как в том саду, — печалилась женщина, — и жили бы, чего ж не жить… А он и грянул, проклятый, и всю жизнь нашу, как тот сад, под корень… И детишек моих, всех до единого, и всю деревню… И вот я обращаюсь к вам, христом-богом прошу, изничтожьте его, ирода, отомстите за поругание, за слезу мою горькую, за кровинушек моих…
Она снова запричитала, и голос её, словно крик раненой птицы, метался над головами солдат, над обгорелыми бутафорскими трубами, над широкой этой поляной, залитой ярким августовским солнцем. И всё уже ясно стало Нине Владимировне, к тому же и платок этот, и сапоги огромные, что были на той женщине, она узнала; всё поняла она теперь и что-то конечно же пережила, почувствовала при этом — и обиду, и горькое сожаление… Ну что же это, в самом деле! Ведь не девчонка она, чтобы вот так… Она же не напрашивалась на эти съёмки, её пригласили, привезли сюда, а что вышло!.. Измученная, невыспавшаяся притащилась к гостинице спозаранку, уехала от сына, которого ещё и повидать-то не успела, два часа торчала в пропахшем бензином автобусе да ещё вырядилась не по своей, по их же милости пугалом огородным, без маникюра осталась… Мучилась, волновалась, готовилась…
Слёзы обиды, подступив щемящим комом к горлу, душили её, она с трудом удерживала их. Но это длилось с минуту, не больше. Близкая обида, сломленная навалившейся вдруг усталостью, стала усмиряться, отступать, и уже не было слёз — какое-то странное, незнакомое чувство, похожее на удивление, оживало в ней. Словно приговорённая к одной, общей с той женщиной муке, Нина Владимировна продолжала стоять неподвижно и, не отрывая глаз, глядеть на неё; она и верила и не верила в то, что на самом деле могло случиться такое… Вот она, Нина Владимировна, стоит здесь, всё видит и слышит со стороны, а у неё такое чувство, будто её невидимыми слезами плачет та незнакомая женщина, будто её невысказанные слова вырываются из другого, исстрадавшегося и осиротевшего сердца.
Нет, теперь она не жалела о том, что так вышло, она вообще ни о чём не жалела. И правы те женщины: разве смогла бы она вот так — не пережив, не перестрадав — и страдать, и заклинать, и просить отмщения!
И словно легче стало. Будто тяжёлая ноша свалилась с плеч. Она честно несла её, пока нужно было, и теперь никто не упрекнёт её в том, что у неё не хватило сил и терпения, что она испугалась этой ноши, взяла и сбросила её посреди дороги. И ей самой некого винить, потому что всё вышло так, как надо.
А съёмка тем временем продолжалась, и руки женщины по-прежнему взлетали и метались над пилотками солдат, и так же тревожно, с отчаянием и болью, вырывался голос из её груди.
Уходить нужно было. Идти в палатку, переодеться, снять поскорее этот страшный грим и при первой же возможности уехать в город, домой, к сыну. Но что-то держало её здесь, не отпускало…
Потом случилось вот что… Откуда-то из-за кустов, прорвавшись между солдатскими сапогами, на площадку выскочила собака. Чёрная, как головешка, она метнулась к той женщине, подбежала к ней, радостно виляя хвостом. В это время чей-то голос крикнул азартно:
— Снимай с собакой! Собака нужна!
Нина Владимировна повернулась на этот крик и увидела человека в ковбойке и в чёрных очках. Он стоял неподалёку от оператора, который, прильнув к глазку камеры, видимо, ловил этот кадр с собакой. Нина Владимировна узнала режиссёра Горелова.
Оператор уже снимал кадр с собакой: чёрные, торчащие над пепелищем печные трубы, женщина в чёрном и чёрная собака — всё, что осталось от сожжённой фашистами деревни, — когда кто-то из солдат, не оценив случайного эффекта, поднял с земли то ли камень, то ли головешку и запустил в собаку. Та тявкнула и, обиженно поджав хвост, отбежала в сторону.