На Васильевский остров…
Шрифт:
– Я этого не говорил. Но я хочу сказать, что наука не может руководствоваться различными критериями, когда речь идет о борце с режимом или обычном больном.
– Ясно! Вы руководствовались интересами науки! Поаплодируем! – Обратное сальто с приземлением в позу «ласточка».
Микрофоном здесь угощал лишь один тамада, поэтому в передачу попали только негодующе раскрывающиеся рты. Бледненький, с обиженно зыркающими глазками, Класовский, однако, старался не терять достоинство, не отбрехиваться разными преморбидными синдромами и сверхценными девиациями, а пытался растолковать, что нормальные люди умеют адаптироваться к общепринятому распорядку, что никакие идеи не могут их заставить забыть о собственной жизни, об ответственности перед близкими,
– Великолепно! – Жорж Бенгальский прошелся колесом. – Значит, и академик Сахаров ненормальный?
– Я его не наблюдал. Но это легко сказать – «политические идеи не должны ложиться в основу диагноза»… Своих же политических противников вы охотно признаете душевнобольными – тех, кто на коммунистических митингах что-то выкрикивает. О паранойе Сталина тоже очень охотно пишут в демократической печати. Да и Ленина если бы вместо Шушенского поместили в психиатрическую… Многие бы из вас… Но наука не может…
– Вообще никто не имеет права решать, нормальный человек или ненормальный! – Над Класовским и Бенгальским разложил ввысь свой неимоверный складной костяк знаменитый эстрадный артист, снискавший шумный успех в мюзикле «Как царь Петр своего сына проучил», где он отплясывал со своим семилетним сынишкой: размеры царенка были занижены для смеха и умильности (в знак его приверженности к допетровской Руси мальчуган был наряжен в длинную рубашонку и бродил по сцене спустя рукава). Помню, по телевизору меня поразило, как высоко Петр Великий выбрасывал свои устрашающие ноги в ботфортах перед съежившимся в креслице царенышем, не желавшим учиться у Европы (мир в семье и державе был восстановлен рядовым брючным ремешком).
– Ура! За общество без ненормальных! – Стойка на одной руке с восторженно откинутым микрофоном.
Но Класовский по-прежнему ничего не желал зарабатывать кривляньями – патетическими, научными или покаянными, а талдычил все о деле: целые столетия душевнобольных сажали на цепь, убивали, обманывали – только психиатрический диагноз начал их защищать, и если уничтожить самое это понятие…
Соколом из-под крыши пав на колено, Жорж, словно букет роз, протягивал микрофон Наталье Михайловне Мондрус – ах, как я любил эту перестроечную Родину-мать, воздевавшую символ единства – кулак – над нашими головами на митинге у Дома радио. Тогда на ней был черный, флотского сукна костюм с граненым пиджаком, который хотелось назвать жакетом. Смутное воспоминание о материнских модах, вероятно, во многих сердцах тогда отозвалось дополнительным приливом доверия – мать не обманет! Даже мне страстно захотелось поверить, что мир прост: есть хорошие «мы», народ, а в особенности интеллигенция, и плохие «они», власть, есть нелепая утопия, социализм, а в особенности советский, и укатанное шоссе – «весь цивилизованный мир»… А вдруг это правда: раздать землю кулакам, а заводы фабрикантам – и уже весной… Стоял золотой октябрь.
Мне особенно импонировало, что Наталья Михайловна – крупный ученый, специалист по морским котикам: она бесстрашно защищала их внешне грозные, но беспомощные лежбища и в экспедициях ставила свою палатку последней – я с наслаждением голосовал за ее депутатство. И в «Пресс-кафе» долго посылал ей всяческие знаки своей преданности. Честности вновь удалось одержать победу над счастьем веры в вождя лишь путем длительной борьбы, во время которой Мондрус раз за разом демонстрировала, что ей все всегда известно заранее: человеческое в ней было полностью раздавлено божеским. И сейчас – крупная, копноподобная, переливающаяся и перетекающая в черном шелковом платье – она напоминала мне матерого секача, отгоняющего молодняк от своего гарема – не со зла, а потому, что так правильно. Класовский ради карьеры осуждал на пытки лучших людей страны, и сейчас, вместо того чтобы честно покаяться…
Тщательно удостоверясь, что я не мастурбирую, не срабатываю,
как автомат на ситуацию «Все на одного» (ни сила, ни бессилие не означают неправоты), я вытребовал микрофон и в предельно академической манере заявил, что даже казенная, юридическая добросовестность требует обсуждать все-таки и аргументы обвиняемого, а не только его личность или мотивы, о которых мы можем строить лишь догадки, полностью зависящие от нашего расположения осудить или оправдать. Что же до сути проблемы, то при любом строе сохранится нужда в специализированных органах, решающих, кто нормален, а кто ненормален. И органы эти всегда останутся обреченными на риск. Потому что всегда будет множество субъектов, не умеющих и не желающих ладить с общепринятым порядком, но мы будем называть их новаторами или психопатами исключительно в зависимости от того, желаем мы им успеха или поражения.Мой сухой спич был встречен молчанием (опять я умничаю на ясном месте) – только одна знатная дама высказалась в том смысле, что честный психиатр никому угождать не будет. Приободрившийся Класовский – ему, как, впрочем, и мне, показалось, что я его поддерживаю, – не обращая внимания на чечетку, которую отбивал вокруг него Бенгальский, принялся рассказывать, что размножившиеся в последнее время независимые психиатрические общества в массовом порядке снимают диагнозы с людей явно нездоровых и в результате…
И тут Жоржик выложил самый эффектный козырь: в три прыжка он преодолел четыре столика и прямо-таки поцелуйным движением прильнул к изможденному длинноволосому господину, лишь в последний миг отгородившись микрофоном от его провалившегося рта.
– А теперь узнаем, что думают обо всем этом сами узники совести! Поаплодируем!
– Эта кагэбэшная сволочь… – открывая нехватку половины зубов, с мрачной ненавистью зарокотал узник и развернулся Шаляпиным: – Пока мы не посадим эту сволочь на наше место… По-настоящему не очистимся…
Сколько ни повторяй себе, что жертвенность еще далеко не истина, ужасно трудно устоять, когда тебя берут на бога. Даже Класовский притих – внутренне притих, я почувствовал. А узник совести своими беззубыми челюстями домалывал во мне еще шевелящиеся останки моей способности задавать вопросы.
– Они и сейчас всюду окопались!.. Пошел к зубному врачу – так и там вставили пломбу с радиопередатчиком! Да слушайте, слушайте, я никого не боюсь!! – бешено обернулся он к Класовскому.
Жорж, словно ожегшись, отдернул микрофон и с гиком завертелся в бешеной присядке. Класовский сидел, печально ссутулившись. Воспалившиеся пятна на его личике понемногу тускнели.
Случайное известие о его смерти отозвалось во мне сильным спазмом не то жалости, не то стыда, но я их разом пристукнул: «Хватит! Все нормально!»
Жорж теперь беседует о судьбах России, окутав шею вялым боа-констриктором. В «Пресс-кафе» меня больше не приглашают – чтоб не мешал упиваться правотой, не пытался напоминать, что жаждем мы вещей взаимоисключающих, что нужды экономики всегда будут расходиться с потребностями нашей души, а возрастающая сложность жизни – с демократическим правом профанов быть верховными судьями всему на свете, – стало совсем уж трудно сомневаться, что я тайный пособник коммунистов.
Впрочем, теперь коммунисты больше не начальство, а значит, и не враг: избалованные дети больше всего на свете ненавидят свою бонну.
Нет, это не пот, это царская водка – хорошо еще, к Коноплянникову не требуется маскировочный галстук. Поклявшись после кандидатской защиты больше никогда не совать голову в эту удавку, я торжественно утопил «селедку» в Неве, но понадобилось для дела – и я извлек ее себе на шею.
На троллейбусной остановке приплясывал отрезанный от мира черной мыльницей плеера с виду не такой уж при-дурковатый тинейджер – современная техника предоставляет любые средства заняться в одиночку тем, что от начала времен предназначалось для совместного употребления. Погружение во внутренний мир, в дерьмо разной степени готовности.