Начало
Шрифт:
Но вот по ученическим рядам, будто по застоявшейся воде, пробегает возвратившееся волнение. Становится тихо. Сильный, звонкий, поднявшийся до потолка голос ведущей торжественно произносит:
— Вни-ма-ние! Дается последний звонок. Еще раз вслушайтесь в его звучание и запомните его на всю жизнь.
Какая удивительная тишина! Слышно только сдерживаемое трудное дыхание. Каменеют лица учителей. Раскрыты рты первоклассников. Плотно сжаты губы выпускников. Замерли родители, застигнутые врасплох далекими воспоминаниями.
В зал вбегает крошечная девочка в школьной форме,
Снова над столом с цветами поднимается директор и произносит, выделяя каждое слово:
— Учащихся десятых классов просим в свои кабинеты на последний урок.
Вот так внезапно, враз, заканчивается то, что составляло высший смысл, оправданность всей нашей жизни. Последний, уже необязательный урок, последние, уже не обязательные наставления. Неужели это действительно все?
Какое-то время мы с Ларисой остаемся одни в опустевшей школе. Бродим бесцельно по ее непривычно тихим коридорам и переходам. Наверное, у нас просто нет сил уйти, и мы цепляемся за любую возможность, даже воображаемую, чтобы побыть еще хоть немного в привычном, навсегда покидаемом мире.
Огромное гулкое здание школы кажется существом, затаившим в себе что-то необъяснимое, таинственное, что так и осталось неразгаданным, непознанным нами до конца. И именно от этого, вероятно, разлиты вокруг печаль и мудрая сочувствующая нам, жалеющая нас тишина.
Чувство неосознанной потери не оставляет нас и на улице. И мы идем молча. Нам есть о чем молчать. Но нам есть о чем и говорить, и потому Лариса нарушает молчание:
— Скажи, Сергей… правда, что ты никуда не хочешь поступать?
— Откуда у тебя такие сведения?
— Не имеет значения.
Лариса глядит на меня. Ждет ответа. И я вижу, что для нее многое значит мой ответ. Для меня это настолько неожиданно (кто-то еще, кроме родителей и Витька, заинтересован в моей судьбе), что я теряюсь и не знаю, что сказать.
— Я ничего еще не решил, — говорю. — Вообще-то, знаю, что надо поступать в институт. И родители утешатся, и учителям будет приятно, что не зря со мной время тратили. Да и собственный авторитет будет на высоте… все-таки студент — это что-то… Но в то же время мне не хочется никуда. Меня просто в жизнь тянет. Уехать бы куда-нибудь подальше… скажем, в Среднюю Азию или на Дальний Восток… чтобы все было другое, впервые увиденное. Мне сейчас больше всего видеть хочется, разобраться в самом себе и в других.
— Разве для этого обязательно быть бродягой? — говорит Лариса. — Бродяг у нас не любят. Закончишь институт и, пожалуйста, выбирай свое место в жизни.
— Институт — это пять лет отсрочки. А я нетерпеливый. Мне сейчас хочется жить. Кто знает, что через пять лет будет.
— А у студентов что… глаза и уши завязаны?
— Нет, конечно. Но институт — тоже школа.
— Высшая, — поправляет Лариса.
— Но все-таки школа. Все-таки рамки… пусть и несколько
иные, более фигурные, что ли.— Рамки эти обязательны, — упрямо гнет свое Лариса. — На время обязательны.
— Не в этом дело, совсем не в этом, — говорю я. — Разве я против института… Просто у меня все слишком неопределенно. Металлург… значит, на всю жизнь закопаться на заводе. Или, может, тренер по боксу? Ничего в жизни не увидишь кроме ринга и учеников…
— Ну, о спортсменах этого не скажешь. Они по всей стране колесят.
— Да, но смотрят на все из окон поезда или автобуса. Так… одно мелькание. Ты сама-то куда пойдешь?
— На биологический. Для меня самая подходящая профессия. Животных люблю, растения. С ними все понятно и просто… Убедительно?
— Вполне.
— Я тоже так думаю.
Лариса перебрасывает на спину мешающие ей волосы, придерживает их рукой, чтобы удобно было глядеть на меня.
— Я знаю, почему ты в нерешительности, — говорит она. — Тебе уши прожужжали: «Институт, институт… ты должен поступать, ты должен поступить…» Но ты у нас человек самостоятельный. Ты все хочешь сделать по-своему, не по чьей-то подсказке. Вот если бы тебя отговаривали, пугали трудными экзаменами, не верили в тебя… Тогда другое дело, ты бы лоб разбил, но поступил бы… Разве не так, Сергей?
— В какой-то мере так, — говорю я.
— И ты неправду говоришь, что не знаешь, куда поступать. Просто пижонишь. Марк Алексеевич прав — иди в историко-археологический. Это твой путь.
— Гробокопателем? — улыбаюсь я.
— Да ну тебя, — с досадой отмахивается Лариса.
— Конечно же, я буду гробокопателем, — с улыбкой говорю я, — найду для тебя что-нибудь потрясающее, такое, что другим девчонкам и не снилось… скажем, ожерелье, которое носила когда-то прекрасная Клеопатра Египетская. Надеюсь, ты будешь довольна.
— Болтушка… паяц.
— Вовсе нет. Я готов сегодня же вооружиться киркой и лопатой и начать раскапывать наше городское кладбище… при одном-единственном условии, если мы сменим тему разговора.
Я беру Ларису за руку, сжимаю ее тоненькие, ставшие вдруг послушными пальцы. Нам не надо с ней так говорить. Нам вообще не следует говорить о каких-то там делах и планах. Какие мы глупые, если не понимаем этого! Нам надо глядеть друг на друга, прикасаться друг к другу, удивляться самим себе, удивляться тому, что вокруг нас. Скоро мы расстанемся, разъедемся по разным городам. Надолго разъедемся. Может быть, навсегда. И тогда мы будем жалеть, что так глупо, так бездарно тратили время, отведенное нам для счастья.
Проводив Ларису до ее дома, я спешу и, конечно же, опаздываю на тренировку. Георгий Николаевич встречает меня в раздевалке. Он не делает никаких замечаний (лучше бы отругал уж), глядит на меня, потом на часы (стоит ли сравнивать степени нашей аккуратности?) и жестко командует:
— Переодевайся и в зал на разминку.
В раздевалке пахнет недавно вымытым деревянным полом, кожей и потом. Запах пота, вероятно, въелся в сами стены и останется здесь навечно, даже если раздевалку переоборудуют когда-нибудь в склад парфюмерии.