Начало
Шрифт:
— Можно я зажгу свет?
— Да, конечно, — отзывается Куличков. — Я совсем забыл о нем.
Лампочка, ярко вспыхнув под потолком, освещает комнату, картины на стенах, лежащего в постели хозяина и меня, включившего свет.
— Странный у нас разговор, — произносит Куличков. — Ненужный для тебя.
— Нет, почему же, — возражаю я. — Ведь я уже не мальчик. И я рад, что вы говорите со мной, как с равным.
Куличков поворачивается ко мне. При ярком свете становится видной темная щетина на его осунувшемся лице. Какой он слабый и беспомощный. И каким неоправданно большим и безобразно сильным кажусь я сам себе рядом с ним.
— У вас все будет хорошо, Павел Борисович, — говорю я. — Вот увидите. Когда я в следующий
Куличков молчит, и я вижу, как глаза его наполняются слезами.
— Я много жил, много видел, — слышу я его трудный тихий голос. — Какие только неприятности не причиняли мне люди! И пренебрежение, и насмешки, и подлость… все довелось испытать. Жизнь меня никогда не баловала. И это неудивительно — слишком я не приспособлен к ней, слишком другим, чужим казался окружающим. Но знаешь, Сергей… я всегда говорил себе и хочу сказать тебе сейчас — никогда не презирай человека… каким бы он ни был и как бы он плохо к тебе ни относился. Над человеком можно посмеяться, можно в чем-то им даже пренебречь, с ним можно и нужно бороться, если он враг… но презирать человека нельзя. Все мы несовершенны (О, как мы еще несовершенны!), и потому нам часто бывает трудно вместе. Но все-таки мы лучше, выше, благороднее, добрее, чем кажется со стороны. Если ты поймешь это, если сумеешь быть таким, твоя жизнь будет правильной.
Сквозь отворенную дверь со двора тянет в комнату прохладой. Разговор наш завершается, не исчерпав себя.
— Спасибо, что навестил, — говорит мне Куличков. — А теперь иди, устал я. И свет выключи.
— Хорошо, Павел Борисович, я пойду.
Я выключаю свет и, оставив Куличкова одного в погрузившейся во мрак комнате, ощупью, будто слепой, выхожу во двор.
В темноте наш ярко освещенный дом напоминает корабль, плывущий в ночном непроглядном море. На веранде меня встречает Игонин. Он без пиджака, в черной спортивной паре и в шлепанцах с ноги моего отца. Вид у него непривычный для меня, домашний. Он словно всю жизнь живет в нашем доме и ничего, доволен своей жизнью. Только большие, в светлой оправе очки выдают в нем человека чужой, не комлевской породы.
— А, Сергей… наконец-то! — восклицает Игонин таким тоном, будто давно уже с нетерпением ждет меня и вот теперь осчастливлен моим появлением.
— Верочка, — кричит он в глубину дома, — Сергей пришел!
В голосе Игонина, в его улыбке, сопровождающей-голос, звучит и видится внимательность, предупредительность, но не прежняя, выжидательная, а новая — спокойная, родственная, даже как будто хозяйская: вот, дескать, Верочка, еще один гость пришел… впрочем, нужный, обязательный гость, которого следует принять лучше, чем остальных. Это так поражает меня, что я и в самом деле чувствую себя чужим, гостем в родном доме и с удивлением оглядываю человека в шлепанцах отца, по-хозяйски встречающего меня.
На веранде появляется Верочка. На ней домашний халат, волосы заколоты на затылке — так она всегда делает, когда в доме уборка.
Верочка улыбается мне и становится рядом с Игониным, плечо с плечом, показывая свою близость с ним, сама убеждая себя в наличии желанной близости. Игонин обнимает ее, привлекая к себе. Верочка смущенно, счастливо вспыхивает и чуть отстраняется от него, стесняясь меня.
— Вот и приехал Валентин, — говорит она, и трудно понять, кому она говорит — мне или Игонину. — А через два дня мы уезжаем.
— Не слишком ли скоро? — говорю я.
— Так надо, Сергей, — говорит Верочка. — Валентина только на неделю отпустили. А ведь еще дорога. Папа и мама с нами поедут. Папа отпуск взял.
— А потом мы ждем тебя, — добавляет Игонин. — Сдашь экзамены и — сразу к нам.
— Валентин тебе и институт подыскал, — восклицает Верочка. — Институт международных отношений… Самый авторитетный
в Москве.— Верочка, ты торопишься, — с улыбкой прерывает невесту Игонин. — Сергей сам будет выбирать. Наше право — только посоветовать. А что касается института международных отношений… — обращается он ко мне, — то это действительно прекрасный институт. Попасть в него, конечно, нелегко, но у моего отца есть влиятельный знакомый. Он поможет сделать все, что нужно… всякие там формальности. Иногда их не просто бывает уладить.
— Этим надо воспользоваться, Сергей! — торжествует Верочка. — Ты же у нас умница! Ты знаешь, Валентин, он даже газеты английские без словаря читает. И говорить умеет.
Я с улыбкой гляжу на Верочку. Милая, добрая моя сестра! Ты всегда хотела и хочешь, чтобы мне было хорошо. Ты всегда чиста и права в своих словах, что бы ты ни говорила и что бы ни делала. Я счастлив, что у меня есть (была) такая сестра! Я даже к Игонину пытаюсь (ты видишь это?) относиться спокойно и доброжелательно, чтобы не огорчать тебя, не замутить твое светлое родниковое счастье.
— Совсем забыла, — спохватывается вдруг Верочка, обращаясь к Игонину. — Ты мне нужен. Хочу посоветоваться, какие платья взять с собой.
— Бери, какие нравятся, — улыбается Игонин.
— Нет, что ты… как же я без тебя! — Верочка берет Игонина за руку. — Пойдем. А Сергей пусть пока своими делами займется.
Можно подумать, у меня есть сейчас какие-то дела! Можно подумать, у меня вообще есть что-нибудь сейчас! Все рушится, распадается на моих глазах — годами сложившееся, привычное, дорогое. Остаются одни только обломки. Прекрасные, бесценные обломки! На этих живописных обломках я должен создать свою новую жизнь, свое будущее. Все прежнее создали другие. Теперь я должен делать это сам. Но я не знаю, не представляю даже, что и как буду создавать.
В доме такой же хаос, как и во мне самом. В комнатах, как на вокзале: чемоданы, какие-то узлы, свертки, коробки. Пахнет нафталином. Потерянно бродит по комнатам мать. Деловитая, спокойная в привычной, ей самой созданной обстановке, она совершенно теряется, становится беспомощной и бестолковой, когда попадает в сколько-нибудь изменившиеся условия.
Сборами руководит тетя Груня, и мать безропотно и благодарно отдает ей инициативу. Отец готовит ящик для багажа, в который должно быть упаковано приданое Верочки. Он подзывает меня к себе. По его лицу я вижу, что он тоже не в своей тарелке. Предстоящая поездка в Москву нарушает его планы. Он затеял ремонт теплицы и теперь вынужден отложить работу, а это самое неприятное для отца — откладывать что-то на неопределенный срок.
— Все хозяйство остается на вас с Груней, — говорит он мне, отрываясь от только что сколоченного, похожего на гроб ящика. — Ты уж как-нибудь выкраивай время, помогай ей — не целый же день будешь за книжками сидеть. Она хоть и боевая, но силенок на все не хватит.
— Ладно, — говорю я, — помогу… Вы долго в Москве пробудете?
— Не знаю. Верочку надо пристроить. Регистрация, свадьба… квартира. Наладим все и вернемся. Во всяком случае, не меньше двух недель.
Подходят мать и тетя Груня.
— В ящик будем класть верхнюю одежду, обувь, посуду, — говорит им отец. — Все остальное в чемоданы.
Мать глядит на отца. Неожиданно лицо ее жалобно морщится, по щекам текут слезы.
— Ну, ну… хватит, — недовольно ворчит отец. — Успеешь еще наплакаться… в свободное время.
— Так ведь дитя родное уезжает, — всхлипывает мать. — Навсегда уезжает из дома… В чужой город, к чужим людям.
Сцена возле раскрытого ящика обещает обильные слезы матери и тети Груни (через мгновение она должна присоединиться к ней). Меня не привлекает перспектива быть ее свидетелем, и я незаметно исчезаю из комнаты. Мне хочется еще раз увидеть Верочку, и я нахожу ее на веранде вместе с Игониным. Теперь, пожалуй, мне уже не удастся побыть с ней наедине.