Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наплывы времени. История жизни
Шрифт:

Бесконечное количество вариантов пьесы медленно, но упорно подвигало меня к осмыслению конфликта отца с сыном и брата с братом. В одной из первых редакций пьесы один из героев, сирота Дэвид Бивз, благодаря собственным усилиям неожиданно делает в небольшом провинциальном городке блистательную политическую карьеру. Его друг Эймос идет к успеху постепенно — его, молодого нападающего местной бейсбольной команды, с детства фанатично пестует отец, заставляя долгими зимними вечерами отрабатывать броски. Казалось, жизнь Эймоса надежно защищена от игры случая, нацелена на успех. Однако менеджер профессионального клуба «Детройт тайгерс», которого Пэт, его отец, приглашает посмотреть на игру сына, безапелляционно заявляет, что Эймос бесперспективен, поскольку индивидуальные тренировки парализовали его волю и он не может играть в команде, когда у него за спиной игроки, — внизу в подвале он привык иметь дело только с находящейся

перед ним мишенью. То, что должно было защитить Эймоса от случайности, оборачивается против него. История друга глубоко потрясает Дэвида, заставляя, несмотря на головокружительный успех, задуматься, где же предел его собственному везению.

В один прекрасный день я понял, что Эймос и Дэвид — братья, а Пэт — их отец. Пьеса неожиданно обрела новое звучание, а я испытал неведомую ранее уверенность в том, что могу писать из глубины самого себя, поскольку вижу то, чего никто никогда не видел.

К 1940 году я написал уже четыре или пять многоактных пьес, которые принесли мне в Мичигане две престижные премии имени Эвери Хопвуда и заинтересовали некоторых продюсеров и актеров в Нью-Йорке. В основу первой пьесы «Без дураков», персонажи которой были списаны с ближайших родственников, легла история забастовки на пошивочной фабрике, когда сын восстал против собственника-отца. Еще одна пьеса была посвящена безнадежной борьбе тюремного врача-психиатра, пытавшегося спасти от сумасшествия здоровых людей. Пьеса строилась вокруг конфликта двух братьев, но я не очень задумывался над этим.

Я говорил, что не раз проводил уик-энды у своего однокашника Сида Московица, который окончил институт на год раньше меня и, прослушав начальный курс по психиатрии, устроился работать на ставку единственного психиатра самой большой в стране тюрьмы, где от него зависело не дать восьми тысячам своих подопечных свихнуться. Понятно, что большинство краж во время Депрессии совершалось по экономическим мотивам — люди тащили, чтобы поесть. Я знал нескольких заключенных, которые убили шерифов, пришедших конфисковать их домашний скот в счет неуплаты долгов банку, а также многих мелких торговцев, получивших по семь лет за подделку чеков на незначительные суммы.

Но в Джексоновскую тюрьму меня тянули совсем иные истории, не имевшие прямого отношения к экономике. Там можно было встретить людей вроде некоего Дроджа — пусть его будут звать так, — чемпиона по спидвею из Индианаполиса, которого вроде бы ничто не толкало на путь преступлений, однако он больше десяти лет тайно возглавлял банду угонщиков автомобилей. Я познакомился с Дроджем в автомастерской, где он обучал обитателей тюрьмы премудростям автомобильного дела. Ему было лет сорок пять: красивый, умный, опрятный вор, объектом мрачной иронии избравший собственную незадачливую жизнь. Я имел доступ к их личным делам и мог проверить, насколько кто был искренен в разговорах. То, что я услышал, действительно было историей его жизни.

Его ребята специализировались на дорогих машинах иностранных и отечественных марок, которые тут же отгоняли к поджидавшему неподалеку грузовику с опущенным пандусом. Машину везли в другой город, по дороге механики перебивали номер двигателя, меняли номерные пластинки, перекрашивали ее из пульверизатора и к вечеру выгружали по адресу перекупщика. Обычно в день угоняли по машине. Иногда ночью прихватывали другую, и к утру она уже бывала готова к продаже. У Дроджа было несколько групп, которые действовали по всему Среднему Западу, и один безработный художник из Канзаса, городка Лоррейн, превосходно выправлявший права с подложными номерами. Спортивная слава Дроджа все десять лет росла, и он стал богатым подпольным воротилой.

Его накрыли по чистой случайности. Угнав во Флинте, в Мичигане, «роллс-ройс», он решил переночевать в местной гостинице и уехать до рассвета, выждав, пока поиски поутихнут и он сможет перегнать машину к поджидающему ее фургону. Так случилось, что это была единственная во Флинте гостиница, и она принадлежала полицейскому. Вернувшись домой, хозяин обнаружил у себя в гараже красавец «роллс-ройс», да еще в тот момент, когда Дродж, под влиянием дурного предчувствия спустившись вниз, подавал машину из гаража задним ходом. Заметив в зеркале полицейского с револьвером, он нажал на газ, чтобы сбить его. И получил пятнадцать лет, поскольку ничто в Мичигане так не ценилось, как машины. Самое печальное, что он знал, кого винить в своей неудаче.

Однажды днем я встретил его в огромном открытом внутреннем дворе тюрьмы, по площади равном нескольким кварталам. Заключенные — кто гулял, кто играл в бейсбол, кто просто загорал на весеннем солнышке. Один только Дродж внимательно наблюдал за тем, что происходило наверху окружавшей двор гладкой цементной стены этажей шесть в высоту, которую чудом за неделю до этого одолело четверо заключенных. На фоне неба двигались фигуры рабочих, устанавливая

специальную систему с фотоэлементом, которая должна была подавать сигнал, как только кто-то попадал в поле ее зрения. Те, кто сбежал, работали в электромастерской и долгое время по дюйму собирали обрезки изоляционного кабеля, зачищая их с обоих концов. Кусочки каждый день закапывали во внутреннем дворе, в результате получился провод в двенадцать футов, к которому приладили украденную из тюремного театра веревку от занавеса. Достав все это в назначенный день, ребята сцепили обрезки концами и, сделав крюк, перебросили провод через стену. Быстро вскарабкавшись наверх, они с той стороны спустились уже по веревке. А через неделю все четверо были убиты в Сент-Луисе.

Глядя, как работают на высоте электрики, Дродж задумчиво прищурился, покачал головой и вздохнул.

— Там что-то не так? — спросил я.

— Пустая трата времени. На все про все достаточно одного карманного фонаря на трех батарейках. Если, конечно, найдется дурак, который вздумает бежать.

— Какого карманного фонаря?

— Да самого простого. Свети в их фотоэлемент и проходи, прошел — выключил. И систему не повредишь, и домой попадешь, пока снова не поймают и не прихлопнут.

— Надо же, — воскликнул я. — Может, пойти им сказать?

— Зачем? Так ребята хоть что-то заработают. Рано или поздно сами поймут.

Дродж, конечно, не был сумасшедшим, хотя вокруг слонялось немало народу, в разной степени погруженного в свои галлюцинации. Я пришел к выводу, что тюрьма — это скорее приют для умалишенных, чем место наказания уголовников. Самыми безобидными среди них были мошенники, фальшивомонетчики, взломщики и профессиональные угонщики машин вроде Дроджа, который противопоставил системе свое мастерство и всего лишь проиграл в техническом плане. Однако это огорчало его не больше, чем гравитация — прыгуна с шестом.

Я все-таки написал пьесу о жизни тюрьмы — «Великое непослушание» было моим первым произведением, потребовавшим кропотливой исследовательской работы: хотелось выйти за рамки привычного и сделать объектом познания мир. Проблема пагубного влияния тюремной системы на сознание человека — вот тот материал, который, казалось, только и ждал своего часа. Однако после двух Хопвудовских премий меня ждала неудача: жюри признало пьесу «излишне запутанной», что было недалеко от истины, ибо таковым являлось мое отношение к Джексоновской тюрьме. Хотя она считалась едва ли не самой образцовой в Америке, я, возвращаясь домой, каждый раз долго не мог уснуть, вспоминая город запертых в клетки людей, ощущая мускусный звериный запах жарких душных помещений, где на нарах обитало около восьми тысяч человек, слыша гулкое эхо басовитого рокота голосов, взрывы дикого, полубезумного хохота и временами угрожающий рев. Охранники боялись заходить в камеры более чем на метр, рискуя быть задушенными блуждающими в полутьме руками. Однако самое печальное заключалось в том, что, стань я начальником этого заведения, ровным счетом ничего не смог бы изменить, разве что открыть ворота и выпустить всех сразу. Но я знал, что это не выход, ибо, пожалуй, там каждый четвертый был сумасшедший.

Провал пьесы отнюдь не разуверил меня в том, что искусство должно способствовать совершенствованию нравов. По-видимому, благодаря своей общедоступности эта точка зрения в тридцатые годы была весьма распространенной. Сталин назвал искусство «оружием» революции, а писателей — «инженерами человеческих душ»; истоки этой концепции уходят в толщу истории. Средневековые и ренессансные произведения, прославлявшие христианство в формах библейской образности, повторяемая Шекспиром мысль о божественной природе монаршей власти являются разновидностью того же взгляда на искусство как на средство утверждения незыблемости существующего правопорядка. Ближе к нашему времени я бы назвал в этой связи двух величайших писателей — Толстого и Достоевского, каждый из которых, будучи привержен определенным общественным и религиозным доктринам, не был «свободен» в английском или американском понимании этого слова, подразумевающем полный отказ от каких-либо социальных и религиозных обязательств. Оба они, каждый по-своему, полагали, что главная задача искусства состоит в том, чтобы утвердить слово Господне, а не развлечь или отвлечь человека от действительности. Прекрасные чеховские пьесы воспринимались в ту пору как выражение сумеречной русской души. Подобно древнегреческим трагедиям (мне еще предстояло их полюбить, как свалившийся в яму может полюбить лестницу), в которых кровная месть и вражда преобразовывались в институты закона и правопорядка, чеховские пьесы взывали к необходимому для общества отказу от традиционной российской лени во имя грядущей эпохи с ее созидательным трудом и научным подходом к проблемам. Очевидно, что подобный взгляд диктовался определенным моментом становления человеческой воли, а не субъективным подходом автора к решению насущных задач.

Поделиться с друзьями: