Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наплывы времени. История жизни
Шрифт:

Шло время, в тусклом окне отдела упаковки, выходившем на задний двор, где росли все те же китайские ясени, зима сменялась летом. Напротив построили пятиэтажный бордель, и теперь по утрам можно было помахать голым молоденьким проституткам, которые, усевшись на кровати по-восточному скрестив ноги, принимали солнечные ванны. Я все больше восхищался терпением и дисциплинированностью работников склада, хотя больше не питал иллюзий, будто мы «одинаковые». Добираясь по утрам полтора часа с пересадками от Бруклина до работы, я обычно читал какой-нибудь роман или «Таймс», газету, в которую они с недоверчивым любопытством заглядывали в краткие перерывы, переворачивая страницы кончиками пальцев, будто те были атласные. А когда Дора, которой я доверился, проговорилась, что я коплю деньги на колледж, они сделали вывод, что евреи с зарплаты не пьют, и это еще раз подчеркнуло, какие мы разные. Мое намерение продолжить учебу было воспринято как стремление избежать общей участи и утвердиться в своем превосходстве над ними. Однако, расспрашивая о моем непонятном народе, они в основном интересовались укладом нашей семьи: их удивляло и обескураживало, как такому молодому

здоровому парню позволяют копить деньги на учебу, а не отдавать их в семейный бюджет. Почти каждую неделю я из пятнадцати долларов откладывал тринадцать, рассчитывая, что накоплю необходимую сумму к июлю или августу 1934 года, началу учебных занятий в Мичиганском университете.

Гримаса неприязни, если это можно так назвать, проскользнула только однажды. Стоя посреди прохода, я, как всегда, искал по ящикам какие-то детали и не расслышал за спиной шагов Хьюи. Двигая стремянку, я угодил колесиком ему по большому пальцу. Этот грузный человек с опущенными плечами страдал плоскостопием и для того, чтобы легче было ходить, бритвой прорезал носки ботинок. Взвыв от боли, он ударил меня кулаком в нос: «Ты, вонючий…» Уклоняясь от удара, я почти расслышал оскорбление. Он врезался кулаком в какой-то ящик, и руку пришлось высвобождать. Суставы кровоточили от неглубоких порезов. Обмотав руку носовым платком, он ушел раздраженный, и мы никогда больше не говорили об этом.

Покидая в августе 1934 года «Чэдик-Деламатер», я пристроил на свое место двух ребят — сицилийца Питера Дамоне, первого итальянца в этом заведении, и Дэниса Макмаона. Питер был серьезным, подтянутым, неулыбчивым молодым человеком, которого, в отличие от меня, посвященного в какие-то тайны, не посвятили ни в одну. Денис, только что сошедший с корабля молодой верзила с приятным ирландским акцентом, тут же стал заклеивать упаковочной бумагой окна, выходившие на бордель, дабы не видеть каждый божий день проституток. Вскоре оба уже старались не спиться, что по понятным причинам происходило с большинством рабочих, ибо, с одной стороны, не было особых перспектив и продвижения, с другой — в такое время счастьем было иметь хоть такую работу. Закипающее раздражение иногда прорывалось наружу.

Зная о бесконечных змеящихся очередях безработных, где каждый был готов занять твое место, бессмысленно было жаловаться на условия труда, и мы научились смиряться. Когда выпадал заказ на тормозные колодки, их надо было подогнать по заданному образцу на хрупком и твердом, как кирпич, шлифовальном круге, у которого приходилось работать без очков и без маски. Вокруг поднималось облако вонючей пыли, которая проникала даже в контору. Иногда шлифовальный круг рассыпался, и острые, как битое стекло, осколки разлетались во все стороны. Однако никто не задумывался, чем это грозило. Как-то осколок попал мне в грудь. По счастью, стояла зима, в помещении было холодно — температура не поднималась выше 60° по Фаренгейту, — поэтому поверх свитера на мне была надета штормовка, и, не обратив внимания на осколок, я приладил новый круг, чтобы закончить работу. В газетах писали о появлении на производствах новых профсоюзов, но когда я намекнул об этом Хьюи и другим, они с большой опаской отнеслись к перспективе ссоры с хозяином (в пьесе, написанной двадцать лет спустя, я назвал его господином Иглом, так как не помнил настоящего имени). Мы слишком хорошо знали, что нам, как неквалифицированным рабочим, легко найти замену. На самом деле всем — и неквалифицированным, и квалифицированным — не хватало чувства гордости за свой труд. Если бы кто-нибудь надумал создать профсоюз, мы бы решили, что недостойны стать его членами.

Поскольку господин Игл владел несколькими фирмами, он заезжал к нам раза два в неделю. Со слов Доры я знал, что он окончил Принстон и был яхтсменом, о чем нетрудно было догадаться, взглянув сквозь единственное чистое на складе стекло, отгораживающее небольшой офис у входа. На стене висела внушительных размеров гравюра с изображением парусника в открытом море. Это казалось насмешкой, когда находившийся тут же около стойки огромный, три фута длиной, термометр фирмы «Престон», название которой красовалось синими и красными буквами, в жару показывал на 90° по Фаренгейту, а у нас не было ни кондиционера, ни даже вентилятора. Никому и в голову не приходило попросить Моултера переговорить об этом с хозяином. Вместо этого мимо стола упаковок с видом на бордель, около которого находился единственный туалет, взад-вперед сновали люди, чтобы над грязно-бурой раковиной, которой пользовался и сам господин Игл, ополоснуть лицо теплой водой. Нам казалось оскорбительным, когда вежливая и очаровательная госпожа Игл, молодая особа, даже днем неизменно одетая словно для званого вечера, отправлялась на несколько часов по магазинам, оставляя нам двух огромных глупых спрингер-спаниелей, которых привязывала к массивным напольным весам. Под весами обитала колония почтенных серых мышей, насчитывающая несколько десятков особей. Привязанные к стойке собаки вели себя, как им велел инстинкт, исходя лаем и в охотничьем рвении атакуя железную платформу. При этом кобель оставлял на весах лужу, предоставляя нам решать, кто ее вытрет. Наш протест выражался в том, что мы, не сговариваясь, молчаливо ждали, пока она высохнет сама. И получали удовольствие, когда госпожа Игл вынуждена была как-то реагировать на это, отвязывая собак и выражая нам благодарность за то, что мы за ними присмотрели, поскольку городская жизнь для них казалась непривычной.

В середине шестидесятых я попытался воссоздать эту картину в одноактной пьесе «Воспоминание о двух понедельниках», которая имела успех только за границей — в Латинской Америке, Италии, Чехословакии и других небогатых странах Европы, где по-прежнему сохранялся ручной труд или хотя бы воспоминания о нем. На нью-йоркской бирже курс доллара в 1955 году резко поднялся, он стал самой твердой валютой в мире, и спектакль о рабочих здесь был ни к чему. К этому времени пять моих пьес уже

шли на Бродвее, но, несмотря на успех, я чувствовал, что американское общество так называемой эйзенхауэрской эпохи не приемлет меня. Отстаивая иные приоритеты, кроме ценности денег, моя пьеса воспевала человеческую солидарность, пусть даже как воспоминание о давно ушедших днях. Однако ностальгия, мне кажется, чувство, которое связано с чем-то приятным, а не болезненным или просто имевшим место.

Как бы там ни было, но в конце лета 1934 года я навсегда покинул «Чэдик-Деламатер». Казалось, это заметила одна Дора, так же как за два года до этого она единственная отреагировала на мое появление. Даже Дэнис, мой ближайший приятель, и то едва взглянул на меня, заворачивая распредвал, когда я подошел попрощаться. Мимо с прилипшей к шамкающему рту сигарой просеменил, запрокинув голову, чтобы сквозь двусторонние линзы сподручней было разобраться с квитанцией, восьмидесятилетний Джимми Смит, когда-то занимавшийся индийской борьбой. Джонни Дроун, с тем же, как и два года назад, усиженным черными точками носом, в одном из трех своих окаменевших от грязи темно-синих галстуков, сказал, переминаясь с ноги на ногу, будто стоял на раскаленной жаровне: «Не забудь заглянуть в бухгалтерию». Там теперь работали два новеньких клерка, с которыми я так толком и не познакомился, поскольку их почти никогда не было на месте — они часами пропадали в грузовом лифте, играя в кости с какими-нибудь простофилями с улицы. Желая позлить наивного чистого Дэниса, который, правда, давно потерял свой цветущий румянец, эти двое как-то однажды уселись на его упаковочный стол и давай громко с подробностями рассказывать, как в выходной они забрали по дороге домой после танцев с собой девчонку и по очереди издевались над ней, подменяя друг друга за рулем взятого напрокат грузовика. Дэнис пришел в ярость, и я в первый и последний раз видел здесь драку, когда он послал одного из них в нокдаун. Из офиса у входа тут же прилетел Уэсли Моултер, страшным голосом вопя на Роуча, одного из двух клерков, который лупил Дэниса по животу, в то время как я пытался сдержать его, а Дора и еще двое женщин истошно вопили, грозя вызвать полицию. Потребовалось время, чтобы восстановить привычную тишину.

Как-то в середине сороковых, лет через десять после того, как я навсегда оставил это место, чтобы отправиться в Мичиган, я оказался поблизости и впервые за долгое время, не без любопытства вспомнив о своих отношениях с этими людьми, испытал сентиментальное желание нанести визит. Свернув с Бродвея, я поднялся по ступенькам, толкнул тяжелую металлическую дверь и удивился, попав в совершенно иную атмосферу. Стойка, отделанная темной клееной фанерой, что свидетельствовало о новых замашках, теперь отделяла заказчика от стеллажей с запчастями, а также от бухгалтерии, которая, должно быть, была где-то в глубине. У стойки стояли двое механиков, ожидая, пока их обслужат, и тут из внутренней двери появился полный блондин и подошел к ним. Это был Хьюи, за десять лет растолстевший и какой-то обрюзгший для своего возраста. На нем были модная рубашка и галстук, а рукава аккуратно засучены выше запястья, как это принято у приказчиков, и, хотя я не видел его башмаков, можно было с уверенностью сказать, что он больше не делает на них прорезей. Забрав упакованные запчасти, механики ушли, а я сделал шаг вперед и поприветствовал его. Он ждал заказа, а я сказал: «Как дела, Хьюи?»

Он не узнал меня, в его глазах проскользнуло недоумение. Я смутился, поскольку пришлось называть себя. Он сделал вид, что занят, и спросил: «Что вы хотите?» — будто все еще ожидал заказа. Пришлось напомнить, что я когда-то работал с ним здесь в течение двух лет. Как и Депрессия, работа в «Чэдик-Деламатер» теперь казалась сном. Он не просто не помнил меня, но, делая вид, что раздражен, не понимал, зачем я явился. Полное отсутствие интереса, желания поговорить повергли меня в состояние шока. Разговор не клеился, и через пару минут я ушел, теперь уже навсегда закрыв за собой стальную дверь. Меня опять преследовал какой-то металлический запах, который я впервые ощутил, когда пришел сюда, а теперь — когда уходил. Он напомнил о судоверфи и фабриках, вызвав прилив сил, ибо говорил об общности созидателей и строителей, но в конце концов человек все-таки всегда кончает так, как и начинает, — в одиночестве.

Выйдя из «Чэдик-Деламатер», я задумался, чего все-таки ожидал от возвращения сюда. Может быть, хотел продемонстрировать, что успел чего-то добиться и стал писателем, автором провалившейся на Бродвее пьесы и романа «Фокус», который, удивительно, но кто-то все-таки покупал. Да, но в этом было что-то еще кроме бахвальства. Я захотел остановить время, а может быть, даже украсть у него то, что оно крало у нас, но отказ — или нежелание — Хьюи что-либо вспоминать вновь вернул меня туда, где я был. Странно, что я так отчетливо помнил их, тогда как они меня дружно забыли. Неужели Хьюи не помнил, как я успокаивал его, держа за руку, когда до него неожиданно дошло, что их малыш чуть не умер ночью в холодной квартире, или как он бросился на меня с кулаками. Может быть, именно для этого, подумал я, существует литература, чтобы побороть забвение. Это нужно не только тому, кто пишет, но также всем, кто плавает на глубине, куда никогда не проникают лучи культуры.

Купив газету, я шел по Бродвею, на ходу просматривая ее. Россия исходила кровью, однако война постепенно оборачивалась против Германии. Поговаривали, что если мы вскоре нападем на Японию, то потеряем никак не меньше полумиллиона американцев. Брат воевал где-то в Европе. Однако город, казалось, жил совершенно иными заботами. Кому нужна была эта кровавая бойня? Если мой брат погибнет, что от этого изменится? Как комиссованный, я имел возможность раздумывать над такими проблемами. Мне казалось, в глубине души людей волнует вопрос о смысле происходящего. Но им не хватает воли признаться в этом. И поэтому они поддерживают официальную версию, что у нации есть единая цель, которая, придет день, все оправдает. Я хотел разговаривать именно с этими людьми и говорить то, что они сами не могли выразить, не обладая искусством речи.

Поделиться с друзьями: