Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
Через восемнадцать лет, встретив нас в Голливуде с Мэрилин Монро, он пригласил нас на обед, но до этого наши дороги еще раз пересеклись — в гостинице «Уолдорф-Астория» на конференции, посвященной борьбе деятелей культуры и науки за мир. На крутом повороте истории мы оба оказались в одной комиссии по искусству.
Каждый, кто решил принять участие в конференции, с тем чтобы отстоять перед лицом нараставшей угрозы «холодной войны» сложившийся в военное время альянс с Советским Союзом, знал, что это небезопасно. Для меня это выглядело попыткой поддержать добрую традицию, которая в настоящее время была на грани срыва. Четыре года военного содружества наших стран в борьбе против держав оси Берлин — Рим были временной передышкой в давней вражде, начавшейся с революции 1917 года и возобновившейся после разгрома гитлеровской армии. Не вызывало сомнения, что без оказанного Советами сопротивления нацизм завоевал бы Европу и Англию, а Соединенные Штаты в лучшем случае заняли бы позицию нейтралитета,
Как ни парадоксально, но, если бы не повсеместный успех «Смерти коммивояжера», я не рискнул бы возглавить работу одной из комиссий конференции. Мне придавало уверенности то, что я не принадлежу исключительно к шоу-бизнесу, и, получив приглашение, я его принял.
По мере приближения конференции становилось ясно, что ее участникам грозят неприятности. Помимо явных либералов — гарвардского астронома Харлоу Шейпли, композитора Арона Копленда, художника Филипа Эвергуда — в ней должны были принять участие известнейшие писатели — Лилиан Хеллман, Норман Мейлер, Марк ван Дорен, Луис Унтермейер, Норман Казинс — и еще около двух десятков других. С речью собирался выступить радикально настроенный Одетс, ожидался приезд советской делегации в составе композитора Дмитрия Шостаковича и писателя Александра Фадеева.
К тому времени Комиссия палаты представителей по контролю за антиамериканской деятельностью открыла в Голливуде свое отделение по надзору за инакомыслящими. Пару раз ее члены вылетали в Нью-Йорк, чтобы обрушить свой гнев на нескольких известных театральных актеров. Приезд стольких знаменитостей, без сомнения, должен был их заинтересовать. К тому же накануне открытия журнал «Лайф» опубликовал на развороте несколько десятков фотографий тех, кто сочувствовал встрече и поддерживал ее. Публикация напоминала галерею портретов преступников из полицейского досье. Через несколько месяцев слова «сторонник» или «участник Уолдорфской конференции» стали синонимом нелояльности. А пока в прессе с большой помпой сообщалось, что все подходы к «Уолдорф-Астории» блокируются рядами монашенок, которые будут молиться за души поддавшихся сатанинскому искушению участников конференции. В день открытия я действительно вынужден был пройти между парой кротких сестер, молящихся на коленях перед гостиницей. Было неловко смотреть на этот спектакль условных жестов и заклинаний.
Благодаря витавшим в воздухе угрозам аудитория той секции, где я председательствовал, была крайне малочисленной. В мои обязанности входило объявлять имена выступавших и давать желающим возможность высказаться. В зале присутствовало не более двадцати — тридцати человек, восемь или десять из которых были откровенно враждебно настроены к происходящему. Я заметил Мэри Маккарти и композитора Николая Набокова, с которым позже мы стали друзьями, нескольких интеллектуалов, принадлежащих к антикоммунистическому и троцкистскому блокам. Я никогда не участвовал в подобных мероприятиях и не знал, чего ожидать. Двое выступавших сделали заявление, призывавшее мир не допустить разрыва советско-американского альянса военного времени. Невысокий, хрупкий, близорукий Дмитрий Шостакович, напряженно, как кукла, застывший на трибуне, ни разу не оторвал глаз от формально написанного заявления, подтверждавшего миролюбивую позицию Советов. Окончив, он сел на место и устремил взгляд поверх голов — робот, к которому нельзя подойти. Сопровождавший его человек даже не сделал попытки представить Шостаковича аудитории. Я не помню, чт о говорили антисоветски настроенные участники, за исключением того, что трое или четверо из них, адресовав свои выступления Шостаковичу, подняли вопрос о преследовании в СССР деятелей культуры и о русской оккупации Восточной Европы. В ответ великий композитор, в тот момент находившийся в смертельном противостоянии со Сталиным, о чем я тогда не подозревал, промолчал. Дискуссии не получилось, и конференция не имела успеха, если не считать того, что она усилила антагонизм двух лагерей в начавшейся «холодной войне». Никто не ожидал, что встреча писателей и художников может вызвать подобную поляризацию мнений, — это было совершенно неожиданным и новым в послевоенной жизни.
Даже сейчас, сорок лет спустя, что-то мрачное и темное встает в памяти при воспоминании об этом событии. Те, кто сидел в зале, напоминали персонажей с рисунка Сола Стенберга, где у каждого над головой — пузырь с не поддающимися расшифровке каракулями. И мы, собравшиеся на конференции талантливые люди, среди которых были гении, действительно напоминали их. Если оглянуться назад, станет видно, что ни одна из сторон не была права — ни апологеты Советов, ни их рьяные противники. Проще говоря, политика — это выбор, но нередко выбирать не из чего: на шахматной доске патовая ситуация.
Наступила очередь Одетса. Он уже около десяти лет жил в Голливуде,
продолжая, однако, утверждать, что будет писать пьесы, и через несколько лет действительно написал последнюю — «Цветущий персик». Утром вместо приветствия я получил от него холодный кивок и решил, что он не признает меня из чувства соперничества. Бродвей единственный раз выразил протест против антикоммунистической истерии, поставив моих «Салемских ведьм», но до этого было еще четыре года. Одетс в разговоре с Казаном обругал пьесу, назвав ее «историей о неудавшемся браке». Немного теплее отозвалась Лилиан Хеллман. После прогона в Уилмингтоне, штат Делавэр, — за неделю до премьеры на Бродвее — мы минут двадцать молча прогуливались с ней, пока она не обронила: «Хорошая пьеса». Если мы, левые, были в сговоре, как об этом почти ежедневно кричала пресса, то это не гарантировало взаимного снисхождения и поддержки. В том, что я не испытывал к кому-либо враждебных чувств, не было особой заслуги — возможно, я интуитивно чувствовал себя победителем в нашем споре. Однако неприятие левых задевало сильнее, чем вражда со стороны коллег-писателей: несомненно, и я и они были слишком тщеславны.Зал затих. Я не знал, о чем собирался говорить Одетс и каково в настоящее время его отношение к Советскому Союзу, как, впрочем, до конца не осознавал и свое, за исключением твердой убежденности в необходимости воспрепятствовать новому крестовому походу против Советов.
Он казался растерянным, встав с места в рубашке с расстегнутым воротом, без галстука, в спортивной куртке нараспашку. Я вспомнил, как когда-то представлял его себе непримиримым борцом, — сегодня он выглядел беззащитным и по-детски ранимым. Какие только роли не играем мы! Стараясь придать своему выступлению значительность, Одетс произнес на удивление высокопарную речь, которую невозможно забыть, так же как возникшее чувство отчаяния, что история всего лишь досужий плод случайных усилий.
Шел 1949 год, прошло более пятнадцати лет после бурного восстания Одетса на театре против погрязшей в Депрессии Америки. Но он все еще продолжал оставаться символом тех лет, несмотря на десятилетие роскошной голливудской жизни, и, по-видимому, полагал, что в «Уолдорф-Астории» должен говорить так же, как в 1935 году. Беспомощный перед лицом собственного прошлого, он сам себе хотел доказать, что он тот самый Одетс.
А я? Если не уверен в прочности своих позиций, зачем согласился председательствовать на заседании, понимая, что рискую свободой как никогда?
Пару лет до этого я предпринял попытку философски определить свое отношение к марксизму. «Все мои сыновья» завоевали признание, но наряду с этим был высказан ряд критических замечаний, что могло отрицательно сказаться на дальнейшей судьбе пьесы. В «Дейли уоркер» появились хвалебные статьи, в которых, однако, подчеркивалось, что реалистичность драмы обрекает ее на коммерческий провал. Стоило Бруксу Аткинсону парой статей в «Таймс» придать пьесе широкую известность, как «Дейли уоркер» пересмотрела свою точку зрения и нашла, что она является весьма благовидной апологией капитализма — в конце концов, вместо того чтобы стать революционером, Крис Келлер, сын босса, поставлявшего в армию бракованные детали для истребителей, решил унаследовать отцовское дело. Это навело меня на мысль, что для левых лучшим доказательством художественных достоинств произведения является его провал.
Для того чтобы прояснить свою позицию в этом вопросе, я написал статью, в которой доказывал, что если марксизм действительно является наукой об обществе, то писатель-марксист не имеет права не замечать многогранности социальной жизни и отказываться от своих наблюдений ради доказательства заданного пропагандистского тезиса. Иными словами, Крис Келлер не мог стать в жизни революционером, да и пьеса была не о том. Предвзятое мнение несовместимо с наукой. Я прочитал свою статью на расширенном собрании писателей в одном из театров в центре города, где она вызвала всеобщее замешательство, ибо то, о чем я говорил, означало, что искусство — по крайней мере хорошее искусство — не зависит от идеологии и пропаганды: писатель не может выдумывать правду, он должен искать ее. Поэтому в первую очередь обязан считаться с тем, что есть, или отказаться от попытки обнажить скрытые закономерности, согласно которым живет его эпоха. Марксизм не лучше и не хуже католицизма, буддизма или любой другой религии, которая может содействовать художественному открытию правды. Философия только в том случае помогает художнику, если, оберегая от тривиальности, возвышает его талант.
Выступая перед писательской аудиторией, которая в своем большинстве была левой ориентации и восторженно приняла «Всех моих сыновей», я подчеркнул, что не написал бы пьесы, если бы догматически придерживался линии партии, ибо во время войны коммунисты критиковали все, что не способствовало единству нации, о забастовках нельзя было и заикнуться — социальная борьба на военный период была прекращена. Как и все, я знал, что это глупо: военные прибыли угрожающе росли и высокие нравственные цели антифашистского альянса, если их признавать, надо было противопоставить тому, что происходило в обществе. Несмотря на то что работа над «Всеми моими сыновьями» продолжалась более двух лет, я надеялся, что пьеса будет поставлена до того, как окончится война. Она должна была взорвать спокойствие деловых людей с их широко афишируемым и прибыльным патриотизмом, а также спокойствие коммунистов.