Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
Сенатская Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности была создана в 1938 году, но в те времена, когда Рузвельт со своим «Новым курсом» открыто и широко занимался общественным строительством, опираясь на методы, близкие методам социалистов, чувство вины было не так распространено. Однако в конце сороковых, как в свое время в Салеме, законы общественной жизни неожиданно изменились, а может быть, их кто-то изменил, и обычное неприятие капитализма, истеблишмента стало считаться чем-то недостойным, безнравственным, если не явным, то скрытым предательством. Америка всегда была религиозной страной.
Я долго искал трагического героя и, кажется, наконец обрел его. От салемской истории невозможно было отойти. Чем дальше продвигалась работа, тем больше я убеждался, что, как ни странно, бывают моменты, когда совесть отдельного человека может спасти от гибели мир.
К июлю я обрел
Джордж Кауфман как-то сказал: «Для драматурга прожить без Джеда Харриса все равно что не переболеть корью». После того как Казан, с которым нас связывали схожие взгляды на пьесы и на жизнь, поставил два моих спектакля, нелегко было искать нового режиссера. И тут Джим Проктор, отвечавший за рекламу «Всех моих сыновей» и «Смерти коммивояжера», заговорил о Харрисе — в отличие от меня он помнил его триумф в конце двадцатых — начале тридцатых годов, когда, как это случается на Бродвее, где до сих пор одновременно идут десятки похожих пьес, вдруг появляется имя режиссера, который составляет эпоху, годами, десятилетиями с успехом ставя и списывая в расход различные шоу. Харрис был продюсером «Кокетки», где в роли инженю выступила Элен Хейз, «Бродвея», «Королевского семейства», «Передовицы», поставил «Дядю Ваню», «Генерал-инспектора», «Кукольный дом», «Наш городок», сартровские «Красные перчатки» и многое другое, но к пятидесяти годам все это подзабылось. Однако за пару лет до этого он всплыл — спас неудачное шоу «Поворот винта», получившее успех как «Площадь Вашингтона». У него был сын от Руфи Гордон, а сам он успел перессориться практически со всеми, кто был хоть мало-мальски известен на Бродвее. Однако я ничего этого не знал, когда Джимми представил меня ему на роскошной моторной яхте шестидесяти футов в длину в гавани Уэст-порта в Коннектикуте.
У облысевшего Джимми Проктора был приплюснутый нос, заплывшая шея и косолапая поступь близорукого борца, ибо он занимался борьбой, когда учился в середине двадцатых в Корнельском университете. Он шепелявил и, как большинство журналистов своего времени, страдал неизбывным сентиментализмом, особенно когда речь заходила о каком-нибудь гении, будь то канатоходец или драматург.
В детстве отец не баловал его вниманием, наведываясь домой только после какой-нибудь очередной революции в Южной Америке или экспедиции в золотоносный район джунглей. И Джимми с ранних лет начал воспринимать людей в некоем романтическом экзотическом ключе — как выяснилось, именно в этом плане Джед Харрис был одной из выдающихся личностей двадцатого века. В редкий момент прозрения Джимми предупредил меня: «Куча людей будет говорить тебе о Джеде всякую ерунду, но он гений, а это просто так не дается».
Потом выяснилось, что Харрис не является владельцем яхты, безукоризненно надраенного судна, которое вроде бы собирался купить (но не за деньги, конечно, ибо их у него не было); на тех же условиях, похоже, на борту находилась и молчаливая миловидная молодая женщина. Я сразу понял, что достоинства Джеда суть его недостатки, неуемная физическая энергия и запросы, которые нельзя не удовлетворить. Если он в воскресенье утверждал, что на дворе вторник, и его кто-нибудь поправлял, Джед насмешливо улыбался, выдвигая вперед тяжелую нижнюю челюсть, и произносил: «Я никогда не спорю с талантом». С самого начала я подозревал, для меня это был режиссер слишком высокого полета, что должно было повлечь за собой только неприятности, однако он хорошо знал театр, актеров, а самого себя считал признанным знатоком поэзии и литературы. Это был человек, который после совместного ужина мог оставить у вас впечатление, что был близким другом Уинстона Черчилля, Махатмы Ганди и даже Гертруды Стайн. Джед умел пускать пыль в глаза, что само по себе подозрительно, особенно когда делается не развлечения ради, а всерьез.
Как все люди такого плана, он имел слабину и порою выглядел наивно. Мы ехали в Бостон на моем «форде» и только миновали шлагбаум, где я уплатил подорожную пошлину, как он вдруг закричал. От неожиданности я затормозил выяснить, что случилось. Тыча в сторону диспетчера, Джед возмутился: «Ты же не дал ему на чай!» Для знакомства с будущим режиссером собственного спектакля это
был дурной знак, свидетельствующий о неадекватности наших реакций на действительность. Но это было еще не все. В Бостон мы ехали смотреть Артура Кеннеди в новом спектакле. Кеннеди играл в двух моих пьесах, и я представлял его в роли Джона Проктора. Но Джед с ходу отмел эту идею.— Откуда он родом? — прозвучал его вопрос.
— Из Уорчестера в Массачусетсе.
— Все понятно. Потому у него и ноги такие.
— Какие?
— А такие! Он у тебя в двух спектаклях играл, а ты, можно подумать, не знаешь, какие у него ноги.
— Не понимаю, о чем ты говоришь.
Вечером во время спектакля Джед толкнул меня в бок и показал на сцену, где играл Кеннеди: «Вон, полюбуйся на своего! Да он просто говно, твой картофельный фермер! Видишь, ногу ставит, как по грязи идет: плюх-плюх-плюх».
На обратном пути в Нью-Йорк я всю дорогу объяснял ему, что Кеннеди актер глубоко лирический, и нам удалось договориться, что он все-таки будет играть. Но смехотворное заявление о его ногах говорило, что Джед ничего не понял в моей пьесе, хотя с присущим мне оптимизмом я тогда просто не воспринял это всерьез.
На его взгляд, Кеннеди выглядел достаточно заурядно, однако он забывал, что Джон Проктор не актер, а салемский крестьянин. Харрису же спектакль виделся как картина в духе старых голландцев, строгая пьеса, поставленная в классическом ключе, — своего рода приглашение зрителю подремать. В остальном подбор актеров, на мой взгляд, оказался прекрасным: роль Данфорда блистательно исполнил восьмидесятичетырехлетний Уолтер Хампден; в роли Готорна был занят Филипп Кулидж, актер с узкой, как нож, линией рта, роль преподобного Хейла сыграл Э. Маршалл, Элизабет — Беатрис Стрейт, а восьмидесятилетнего крестьянина Джайлза Кори, которого за отказ дать показания в суде односельчане забрасывают камнями, — Джозеф Суини, пожилой актер водевильного жанра, известный своим едким остроумием.
Но то, что получилось, несмотря на превосходный состав, после десяти дней репетиции, выглядело в высшей степени невыразительно и мертво. Мне даже вспомнился старый афоризм, что в пуританских костюмах в театре успеха не добиться (на эту мысль натолкнули слова Макса Гордона: «Зарекаюсь ставить пьесы, где герой пишет пером», — сказанные после провала его спектакля о Наполеоне). На репетициях почти никто не импровизировал, ибо, как я понял, боялись Харриса; он мог позволить себе взлететь на сцену и в оскорбительной манере пародировать актера, если тот отступил от заданного рисунка, или передразнить, произнеся реплику с акцентом не на ту гласную, или расставить актеров так, что они играли, не видя друг друга. Все это делалось для традиционного отчуждения артиста от роли, на чем упорно настаивал Джед. Его дикие упражнения способствовали не столько пробуждению чувств, сколько насаждению дисциплины. Но все это не сработало, и однажды утром Джед вообще не явился на репетицию.
Я позвонил ему на Сентрал-Парк-Саут, где он снимал квартиру, и не на шутку испугался, услышав в трубке после затянувшейся почти полминутной паузы:
— Артур, я умираю.
— Что сказал врач? — через несколько минут выяснял я, влетая в его комнату.
Джед удрученно покачал головой.
— Не может понять, — произнес он. Впору было догадаться, что любое заболевание Джеда будет вне компетенции современной науки.
— Слушай, проведи репетицию за меня, — прошептал он, не попадая зубом на зуб. После чего, высунув из-под одеяла волосатую руку, сгреб мою и торжественно заключил: — Ты отличный парень! — как будто нам не суждено было больше встретиться.
Заверив, что его выздоровления все будут ждать с нетерпением — ложь, которую себе тут же простил, — я вернулся на репетицию, а через полчаса увидел, что он сидит у меня за спиной. Джед был в пальто с поднятым воротником и все так же клацал зубами — этакая жертва искусства. Не прошло и часа, как он снова очутился на сцене и стал учить Кеннеди, куда и как ступать медвежьими лапищами и как повернуться, произнося ту или иную реплику.
Единственным из актеров, которых в спектакле было занято немало, кто не боялся Джеда, был Э. Маршалл. На вечернюю репетицию, когда преподобный Хейл заставляет Проктора прочитать десять заповедей в доказательство его набожности, Маршалл приехал с бутылкой виски и отказался вынимать ее из кармана, выйдя на сцену. Он молча ждал, пока Кеннеди отбубнит катехизис, как вдруг около них появился Джед, попросив его встать чуть в сторону. В ответ на это Маршалл достал бутылку, опустошил ее и с размаху со смаком запустил над оркестром в темноту балкона, откуда послышался звон. Затем повернулся к Джеду и, облизав губы, спросил: «Так что мне еще надо сделать?» Насколько я помню, Джед больше ни разу не осмеливался его поправлять.