Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
Это был милейший человек, который, однако, постоянно находился на грани срыва. Возможно, именно на этом зиждился его авторитет, ибо мы склонны подчиняться сумасшедшим. Тем не менее Джед был очень забавен. Как-то днем я зашел к нему и застал на диване с толстенной книгой в руках. Такой фолиант сейчас редко увидишь, заметил я, на что он сказал: «Толстая, а неинтересная». У него были жуткие перепады настроения. Через несколько минут мы стояли на площадке в ожидании лифта и болтали. Ни с того ни с сего он начал бешено колотить по гулкой металлической двери и кричать: «А ну давай, пошевеливайся!» Это продолжалось пару минут, пока из распахнувшейся двери лифта не появился, пытаясь объяснить причину задержки, испуганный сухонький старичок лет эдак за семьдесят. Не владея собой, Джед сгреб его за лацканы пиджака и заорал: «Сколько я, по-твоему, должен звонить!» И прежде чем я успел вмешаться, со всего размаха притиснул его к задней стенке лифта. Когда мы выходили из парадной двери, он уже вполне успокоился и делился мыслями, что хочет купить подержанный «крайслер» со стеклом-перегородкой, отделяющей шофера от пассажиров. Было ясно, что у него нет денег приобрести
Приближалась премьера в Уилмингтоне, в штате Делавэр, а Джед, похоже понимая, что не нашел ключа к пьесе, в последние дни творил что-то невообразимое, вплоть до того, что выгнал кого-то из актеров. Тогда наконец продюсер Кермит Блумгарден решил с ним расстаться. Предложение явно пришлось Джеду по душе, однако за то, что уйдет, он потребовал львиную долю будущей прибыли.
Премьера в Уилмингтоне, на родине империи Дюпона, прошла успешно. Я был в этом городке лет девять назад со спектаклем «Человек, которому всегда везло», и он показался мне весьма заштатным. Тогда зрители были как в летнем театре, чужие и равнодушные, теперь же они повскакали с мест и дружно вызывали автора на сцену. Недовольный общей скованностью постановки и неуверенный в том, какая участь ждет ее в Нью-Йорке, я стоял в глубине зала вместе с Лилиан Хеллман и Блумгарденом, как вдруг между изумленным Кеннеди и приоткрывшим от неожиданности рот Э. Маршаллом на сцену выскочил Джед и начал раскланиваться. Хотя в его лице я выглядел лет на десять, если не на двадцать старше, чем на фотографии в утреннем выпуске местной газеты, только занавес смог унять бурные восторги зала. Лилиан, которой нравился Джед, задыхалась от беззвучного смеха, а Блумгарден, подхватив ее словечко, все повторял: «Потрясающе! Потрясающе!» Джед не заставил себя долго ждать и, подойдя, протянул мне руку, показывая обрывки каких-то ниток на пиджаке. «Актеры вытащили на сцену… Гляди, все пуговицы оборвали!» — пустился он в объяснения, поняв, казалось, что сыграл роль не блестяще. Я усмехнулся и похлопал его по плечу, а он повернулся к Лилиан и Кермиту, чтобы еще раз продемонстрировать свой пиджак и пуговицу в доказательство исключительного собственного благородства. Никто, ни Кеннеди, ни Маршалл, конечно, на сцену его не вытаскивал.
Я всегда спокойно относился к тому, как примут пьесу в Нью-Йорке, и от премьеры в «Мартин Бек», где за четыре года до этого шла «Смерть коммивояжера», ничего особенного не ждал. Было ясно, что мы приглушили остроту пьесы и она не вызовет серьезного отклика. Действие развивалось чисто внешне, внутренние пружины оставались не выявлены. Джед не раз говорил, что ему претит чрезмерная эмоциональность постановок Казана и он будет ставить «Салемских ведьм» по-своему. Но я не понял, почему ньюйоркцы восприняли в штыки самое пьесу — зал сковала ледяная корка, такая толстая, хоть катайся на коньках. В фойе после спектакля люди, с которыми меня связывали добрые профессиональные отношения, проходили, не здороваясь, будто я невидимка.
Отзывы в прессе оказались лучше, чем можно было ожидать. Когда «Таймс», однако, назвала пьесу холодной, я вспомнил, как Джед, репетируя «Наш городок» Уайлдера, порывался пригласить на обед Брукса Аткинсона, чтобы в его лице обрести поддержку революционной по тем временам идее постановки без декораций. «Я пригласил его на репетицию — пусть, думаю, посмотрит, что к чему. Так и сказал: „Брукс, вы ничего не смыслите в театре, может, мы вам кое-что объясним?“» Он хмыкнул, согласился. Но разве можно надеяться на критика из «Таймс»! Аткинсон в своей рецензии на «Салемских ведьм» и впрямь не сумел отделить пьесу от маловыразительной постановки.
Спектакль, как и следовало ожидать, через месяц начал разваливаться, а Кеннеди с Беатрис Стрейт заторопились на съемки. Однако те, кто остался, настаивали, чтобы он сохранился в репертуаре независимо от того, сколько им будут платить и вообще будут ли. Их потрясло, когда зал встал в момент смерти Джона Проктора и минуты две все стояли молча с опущенными головами. В тот день в Синг-Синг был приведен в исполнение смертный приговор Розенбергам, которых посадили на электрический стул. Глядя на скорбно застывших людей, кое-кто из актеров в первый момент не понял, что происходит, пока им шепотом не разъяснили соседи. После этого пьеса стала для труппы своего рода актом протеста. Я кое-что изменил, ввел Морин Стейплтон на роль жены Проктора, а Э. Маршалла поставил вместо Кеннеди. Чтобы меньше платить рабочим сцены, пришлось отказаться от декораций — все задрапировали черным и свет сделали фиксированным: он падал на одно место. Мне казалось, чем проще, тем сильнее впечатление. В таком виде спектакль просуществовал еще несколько недель, пока сборы совсем не упали. Когда занавес опустился в последний раз, я поднялся на сцену, сел напротив актеров и поблагодарил их, они, в свою очередь, поблагодарили меня. Мы помолчали. Кто-то всхлипнул, потом другой — тяготы последних месяцев навалились на меня плюс год работы над пьесой, потом ее переделка, все сразу встало перед глазами. Я вышел в темноту кулис, чтобы скрыть слезы, и через несколько минут вернулся сказать: «Прощайте».
Как нередко бывает в Америке, менее чем за два года многое изменилось. Маккартизм пошел на убыль, но рубцы от нанесенных ран еще не затянулись, когда Поль Либин поставил «Салемских ведьм» в отеле «Мартиник», открыв серию внебродвейских постановок пьесы в Нью-Йорке. В спектакле в основном была занята молодежь, в труппе было много новичков, поэтому игре не хватало блеска, которым обладала премьера. Однако новая постановка гораздо более соответствовала дерзкому и мятежному духу пьесы. Спектакль продержался около двух лет. Кое-кто из критиков не преминул заметить, что я переписал текст, хотя в нем не изменилось ни слова, просто настали другие времена и все сожалели о том,
что творилось в годы охоты за красными. И критика наконец заметила метафору тайных, но вечных сил, дремлющих, но готовых в любой момент вырваться наружу.Со временем «Салемские ведьмы» стали самой популярной из моих пьес в Америке и за границей. В разное время в разных местах она звучала по-разному. Я даже научился угадывать, какова политическая ситуация в стране, где пьеса получала шумное признание: там либо надвигалась тирания, либо ее только что пережили. Не так давно, зимой 1986 года, труппа Королевского шекспировского театра, обкатав спектакль в соборах и на площадях Англии, неделю играла «Салемских ведьм» на английском в двух городках Польши. Среди публики сидели важные государственные чины, что придало остроту идее сопротивления диктатуре, которой эти люди вынуждены были служить. В Шанхае в 1980 году пьеса прозвучала метафорой «культурной революции» эпохи Мао — десятилетий страха, облыжных обвинений, ложных наветов и уничтожения собственной интеллигенции. Писательница Ниен Ченг, шесть с половиной лет просидевшая в одиночке и потерявшая дочь, которую убили хунвейбины, рассказывала, что на спектакле в Шанхае не могла поверить, будто пьесу написал иностранец. «На допросах мне задавали те же вопросы», — объяснила она. А я вдруг с ужасом понял то, о чем не задумывался: в обоих случаях тиранами были юнцы.
В конце пятидесятых французский режиссер Раймон Руло снял по пьесе трогательный фильм с Симоной Синьоре и Ивом Монтаном. Считается, что он во многом повлиял на сценическую судьбу этой вещи. (Я так и не увидел его тогда, поскольку Государственный департамент не выпустил меня за границу.) Сценарий, написанный Жан-Полем Сартром, был, на мой взгляд, весьма спорной попыткой дать этой истории марксистское истолкование, что повлекло за собой ряд нелепостей. Сартр рассматривал охоту за ведьмами как выражение борьбы между богатыми и бедными крестьянами, хотя такие из ее жертв, как Ребекка Нерс, принадлежали к зажиточной земельной буржуазии, да и Прокторы были не из бедных. Меня позабавило, что на стенах деревенских домов висели распятия, которые даже во Франции встречаются лишь у католиков, а не у протестантов. Однако Симона Синьоре была очень трогательна, фильм отличался благородным величием, а Салем и Прокторы — истинно французской утонченной чувственностью, подавление которой грозило обернуться неминуемым бедствием.
В 1965 году на спектакле, поставленном Оливье, я испытал редкое удовлетворение, услышав, как после второго действия сидевшая впереди меня молодая женщина сказала, обращаясь к своему спутнику: «Это, кажется, о том американском сенаторе — как его звали?» Оторвавшись от своих корней, пьеса стала произведением искусства, спектаклем о страстях человеческих. Услышав эти слова, я почувствовал, как будто восстаю из мертвых. Это было приятно.
В те времена, однако, «Салемские ведьмы» оказались очередным поражением. Но я не сокрушался, так как сказал свое слово. Между тем многие решили, что я претендую на лидерство, а поскольку это было не так, я воспользовался подвернувшейся возможностью и по просьбе Гильдии журналистов прокомментировал сделанное Джоном Фостером Даллесом заявление, что Госдеп имеет законное право не выдавать журналистам паспорта в Китай: «Если правительство отказывается санкционировать сотрудничество бизнесменов с китайскими коммунистами, то почему оно должно делать исключение для писателей?» Похоже, он полагал, что стоит только наложить запрет на информацию об этой стране, как целая нация выпадет из мировой истории. Перефразируя высказывание Гитлера о войне, я назвал это «тотальной дипломатией», и «Тайм» удостоил мои рассуждения обстоятельным разбором. Но надо было быть идиотом, чтобы думать, будто американский народ был не согласен с Даллесом. Мне все чаще вспоминались слова Хьюи Лонга: «Фашизм приходит, как и антифашизм». Мы все дальше отступали от общепринятых норм, поскольку право покупать-продавать никоим образом нельзя приравнивать к праву на информацию. Я не обманывался, полагая, что каждое подобное высказывание ложится в мое досье у Гувера. Выступая в Национальном совете по искусствам, наукам и профессиям перед псевдорадикально настроенной аудиторией, я предостерег: Америка стоит перед серьезной дилеммой внутренней цензуры, если кино, пьесы, книги молчат о черных списках и атаке на гражданские свободы. От речей тогда, как и теперь, оставалось ощущение пустоты, тщетности усилий. Смысл можно было обрести только в работе, ее результаты были ощутимы, речи же забывались.
Нелегко было заставить себя сесть за стол, ибо, несмотря на коммерческий провал, я понимал, что «Салемские ведьмы» удались. В 1953–1954 годах не покидало ощущение, что время уходит впустую, причем не только для меня, но для подлинной культуры Америки. Все более удручало собственное одиночество и в театре, и в жизни.
Как-то позвонил Монтгомери Клифт и пригласил посмотреть «Чайку», которую они с Кевином Маккарти репетировали в «Фениксе». Их затея мне не понравилась, поскольку у спектакля не было режиссера и не хватало сфокусированности, несмотря на то что роль Дорна играл Сэм Джаффе. Дня два в беседах с актерами я пытался найти внутреннюю метафору спектакля, но ничего не нашел, кроме единственного хода, который Монти потом эксплуатировал годами, использовав даже семь лет спустя во время съемок «Неприкаянных». Играя Треплева, он не мог взять в толк, почему его герой кончает жизнь самоубийством. Я предположил, что, приставляя дуло пистолета к виску, он целится в свою мать Аркадину. Ему понравилось это решение, и он настоял, чтобы самоубийство происходило на сцене, а не за кулисами.
Но все это было не более чем забава. Я не хотел быть режиссером хотя бы уже потому, что надо было постоянно находиться среди людей, принося в жертву актерскому самолюбию свой нарциссизм. К тому же написанное пером обладает благословенной возможностью путешествовать дальше, чем многое другое, исполнясь непредсказуемым смыслом, о котором и сам автор порой не подозревает. Это подтвердила история, случившаяся однажды вечером, когда мы вместе с Монти и Кевином вышли после репетиции из театра.