Наш Современник, 2002 № 03
Шрифт:
Я отказался. Старичок удивленно и подозрительно поглядел на меня. Обиделся.
— Брезгуешь. От сына своего еду, мил-человек. Сын и снабдил. Такой же видный, вроде тебя. С ним-то ты, небось, выпил бы, а мы народ простой…
— Чего ты пристал к человеку, — неожиданно зло вступилась за меня бабка. — Чай, не все ее хлещут, проклятую…
И, оборотясь ко мне, осведомилась: до Костромы? Услышав утвердительный ответ, поинтересовалась: в командировку аль как?
— Нет. Домой, на родину, к матери…
Я не стал говорить, что еду не в гости, а хоронить мать. И не потому, что весть о несчастье внесла бы в купе неловкость, сковала этих людей, которым,
В родной деревне я не был четыре года.
Каждый раз находились причины, по большей части жалкие, по которым откладывалось то письмо, то поездка. А ведь знал, что матери ничего не надо, только бы повидать его, пройтись по деревне со своей гордостью, покрасоваться перед старухами — вот, мол, какие сыновья у меня, полюбуйтесь, каких вырастила. Сознание того, что я отказал матери даже в такой малой радости, угнетало еще и тем, что ничего поправить нельзя. А потому и вина перед нею вечна.
Старушка голосом, совсем уж похожим на материн, вдруг усомнилась:
— На родину?.. А разговор-то у тебя, сынок, вроде не наш, не костромской. Чай, давно не бывал дома-то?
Вот видишь: и разговор у тебя вроде не наш. Совсем чужой ты стал в родной стороне.
Потом старухи долго укладывались, кряхтели, шептались, засовывали под лавки нехитрый свой скарб, крестились, и, даже улегшись, чувствовал я: не спали. Думали о своем, как всегда думала на ночь мать, пока не сморит ее сон. Наверное, и у них была такая же жизнь. Наверное, и их сыновья, их дети не часто балуют своих матерей, коль собрались старухи в неблизкий путь до Москвы, считай, за куском хлеба.
…Сидим в городских квартиpax, мучаемся совестью: мать давно не видел, письма не писал. Слезу даже пустим по пьяному делу. И вновь не едем, и снова не пишем. Нет времени? Нашли бы. Нет денег? На что другое хватает. Заело равнодушие? Вряд ли — что ни говори, матерей мы любим больше всего на свете. Так что же тогда?..
Живет в нас извечная беспечность здоровых людей, молодая вера, что никто, никуда и никогда не денется, тем более мать.
И вот я еду ее хоронить. Уже не только перед матерью, но, кажется, и перед этими старухами, перед всем миром стал виноват. Да так, что захотелось уйти из купе, вообще из вагона, брести домой одному, пешком, чтобы никого уже не видеть и ни с кем уже не говорить.
С этим чувством к вечеру следующего дня вошел я в избу. Мать лежала в гробу, под образами, на лавке, на которой сидели и росли ее дети. Светлый покой проступал на ее лице. Сколько помню себя, ни разу не видел свою маму без дела — нынешнее состояние тишины во всем ее облике поразило и удивило меня больше всего. Русское слово «покойный» лучше всего определяло ту трагическую черту, через которую только что перешагнула эта вечная труженица. А потому вся картина не вызывала в душе ни страха, ни боли — одну только скорбь, у которой не будет конца и края.
Своей смертью мама собрала у изголовья всех восьмерых детей — теперь отцов и матерей уже своих детей, ее внуков. Старший сын, Михаил, в годах уже человек, единственный уцелевший на войне из всех Черкасовых, приехал с женой из Львова. Опустив голову, сидел он в углу, курил и грел в валенках несчастные свои ноги, пораженные окопной болезнью. Брат Николай, живший со своей семьей при матери в деревне, с утра ушел с мужиками в соседнее, в пяти верстах, село Светочеву Гору копать могилу и еще не знал, что вся родня в сборе. Самый младший, Иван, отец двоих детей, работавший шофером в Воркуте, сидел на табуретке, смотрел
на мать и плакал. Сестры — Елена, Вера, Александра и Зинаида — хлопотали насчет завтрашних маминых поминок. Все они, вылетев из родного гнезда, искали счастье на просторах огромной страны, — и по их виду нельзя было понять, нашли они это счастье или нет. Они ехали по телеграмме брата. Кто — сутки, кто двое, суетились в дорожных хлопотах, и, конечно же, до их сознания, до их нутра пока не дошло, что матери уже нет. Да никто из них так же, как и я, не думал, что она когда-нибудь может умереть.— Утром я пошел в Поникшино, к ветврачу за справкой: свинью надо колоть, — начал рассказ Николай, только что вернувшийся с кладбища. — Гляжу, у мамы свет не горит. Ну, думаю, разоспалась старуха, будить не буду. Обратно иду — тетка Тоня навстречу. Колюха, говорит, мать у тебя померла. Не помню, как добежал до избы. А мама легла спать и не проснулась. Вот ведь смерть-то какая…
В углу шептались, тяжело вздыхая, старухи. Тетка Тоня, родная сестра матери, лет на семь помоложе ее, зажгла под образами еще одну лампаду, а потом подошла к братьям и, обращаясь почему-то ко мне, расстроилась:
— Витюшка, что делать-то: мужиков в деревне нет, один Андрей Алексеич с Николаем могилу рыл, сейчас пьяненький спит. Кто няню-то выносить будет. Родным-то ведь не положено…
Для тетки Тони моя мама была всегда няней. С младенчества, как и полагается в деревне, старшая Анна возилась с нею, кормила, поила, обихаживала, пока та не повзрослела и не стала управляться с собою сама. Овдовели они, старшая и младшая, в одну неделю: в октябре 41-го года серые треугольники с казенной печатью дотащились: матери — из-под Москвы, тетке Тоне — из-под Ленинграда. «Пал смертью храбрых…» С тех пор у сестер, кроме воспоминаний о мужьях и забот о детях, других мыслей не было.
— Не переживай, тетя Тоня, — успокоил я. И, зная, что братья живут сейчас все в одно сердце, добавил: — Мать нас выносила, вырастила, мы и понесем ее. А обычай на нас не обидится.
Ночь я не спал, всю проговорил с теткой Тоней. Утром вышли на бугор, к берегу Волги. Серое, как застиранная простыня, висело над головой небо. Густой промозглый туман поднимался от реки и заволакивал избы. Большинство из них стояли заколоченные. Окна, перехваченные крест-накрест досками, напоминали распятия.
Летом 53-го года, когда я покидал свою Отраду, в деревне стояли тридцать два дома. Сейчас дым шел из семи труб. Семь печей топились во всей деревне — остальные стояли мертвые.
Иван помнил, как разбегалась деревня. Легче всего это удавалось парням. Уйдя служить в армию, никто уже не возвращался к счастливой колхозной жизни, а вербовался куда угодно, на любую великую стройку коммунизма, чтобы работать не за «палочки», а за рубли. Девчата уходили в «ремеслуху», со слезами покидая материнский кров, ибо отчего ни у кого не было: отцы, как снопы, лежат в братских могилах на смоленской и московской земле. Молодежь уходила кто куда в поисках лучшей доли. Нашла ли она ее?
…Утром мы, четверо братьев, взяли гроб на полотенца: запричитали, заголосили бабы, зарыдала родня. Никогда ранее моя Отрада не видела такой процессии. Я и Михаил, как самые рослые, встали в головах; Николай и Иван, кряжистые, плечистые, — в ногах. Музыки не было. Да она и не нужна тут. Вместо нее шелестел снег. Сухие колючки таяли на лицах, смывали слезы старых материнских подруг и слезы ее сыновей — они не могли даже вытереть глаза, боясь оступиться и нарушить вечный покой матери, лежавшей у них на плечах.