Наш Современник, 2002 № 03
Шрифт:
— Счастливая Анна, — слышал я за спиной горестный шепот старух. — Гляди, каких сыновей вырастила. Все слетелись, мать родную несут…
И, забыв про обычаи, тяжко вздыхали: нас-то кто похоронит?..
На околице деревни стоял трактор с санями. Огромные деревянные сани облепила приехавшая родня с малыми и большими ребятами — внуками покойницы. Древние старушки расположились на двух дровнях, запряженных двумя лошадками, и процессия тронулась на Светочеву Гору, село не больше Отрады, туда, где еще стояла церковь, а при ней кладбище. Из-за церкви, как и положено в северной России, деревня и называлась селом.
Подпирая гроб плечом, чтобы, не дай Бог, не свалился на разъезженной дороге, я глядел на запорошенное поле, черные перелески, узнавал и не узнавал землю, на которой вырос, исходил вдоль
Школы не было. От нее остался лишь огромный кедр, стоявший во дворе, на который вся ребятня лазила на переменках. Ствол кедра обглодали тракторными гусеницами, чуть повыше — бортами автомашин, но он был еще жив и стоял, словно полированный солдатский костыль. В деревне никто не вышел навстречу процессии, не слышно было даже собачьего лая…
За шумом трактора говорить было невозможно, кричать у гроба неловко. Поэтому я глядел на осиротевшие под снегом окрестности и думал все о том же, о чем много раз думал, читал, говорил, что отстаивал в своих статьях. Я не мог понять, как случилось, что эта земля, вырастив их отцов и матерей, вырастила меня самого и миллионы моих ровесников, забивших сейчас собою человечьи норы квартир в безликих жилмассивах больших и малых городов, — как она, эта земля, осталась без присмотра, оскудела, обезлюдела и зовется уже не Россией, а просто Нечерноземьем? Кто просмотрел ее или кому надо было ее просмотреть?
Мы ехали сейчас по холодной земле отцов, которую ни обогреть, ни приласкать было уже некому. Ломило душу и вместо печальных пажитей хотелось видеть веселую свою деревушку Отраду, в которой я вырос, древний городишко Плес, в котором учился в средней школе. И совсем иные картины вставали в моей памяти. Полотна Левитана, написанные здесь, несут лишь слабое отражение сказочной красоты этого края. Можно было до бесконечности стоять на крутом берегу Волги, и каждая частица этой земли с ее небом, землей, лесами и полями могла вызывать огромный и неодолимый восторг. Как хорошо, что ты здесь родился. Какое счастье, что у тебя самая умная, самая милая мать. Какие высокие облака над головой, белые и легкие, и чем дольше лететь до них, тем все дальше и выше они будут. Мысли гнездились старомодно, едва не выбивали слезу. Да они и не могли быть иными под этим хмурым сейчас небом в холодном поле, кое-где проткнутым серыми перелесками.
До войны в Отраде жили только пять фамилий — Черкасовы, Потемкины, Качаловы, Пановы и Второвы. Я и сейчас диву даюсь: откуда в этой деревушке столько громких и благозвучных фамилий, каждую из которых найдешь в глубинах русской истории? От помещиков? Так эти места, как и весь почти русский Север, никогда не знали крепостного права. Мне хочется объяснить происхождение княжеских фамилий у безграмотных мужиков извечной жаждой русского человека украсить жизнь, если даже она и очень тяжелая.
Другого объяснения мне и не требуется, да его и не может быть.
С холма, на который вытащился сейчас трактор с гробом, видно было на двадцать верст кругом. На белой скатерти снега чернели деревушки и поселки, одни названия которых вызывали восторг у всех, кто еще не зачерствел душой, — Красное, Здемирово, Трубинка, Ново-Белый Камень и вот Светочева Гора. Поражало, что колхозы в этих благозвучных деревнях назывались непонятными «Прогрессами», носили имена всех партийных съездов, давно забытых, а сама Отрада входила в колхоз «Большевик».
Я помню своего отца, летом он работал от восхода и до захода солнца, спал в обед около избы под березой как мертвый.
Да и весь народ в деревне был работящим и крепким. В майский и октябрьский
праздники вся Отрада — никто ее не звал и силой не гнал — выходила на свою крохотную демонстрацию. Единственный коммунист в деревне, никогда не пьющий и серьезный председатель Дмитрий Потемкин, нес красный флаг, а мой старший брат Михаил, будущий воздушный десантник, играл на шуйской гармошке «Интернационал».Народ был трезвым, а нравы его просты и здоровы. Мужики любили своих баб, бабы не знали других мужчин, кроме своих мужей. О разводах не слышали. Детей растили много, жалели их, но строго жалели, приучая к труду с того момента, как каждый начинал ходить и лепетать. Сейчас, живя вдали от родимых мест, я собираю и списываю все, что написано и было сказано о моей родной стороне. Вспомнилась запись в дневнике великого драматурга А. Н. Островского, жившего в этих местах, в селе Щелыково сто лет назад. Тот нарисовал облик волжанина — «народ рослый, и красивый, и умный, и откровенный, и обязательный, и вольный ум, и душа нараспашку. Это земляки мои возлюбленные, с которыми я, кажется, сойдусь хорошо».
Я оглядел свою родню — как будто о ней сто лет назад писал свои строки писатель. Островский писал саму жизнь. Писал с натуры о народе любимом, умном и честном. Открытость его, душа нараспашку, неспособность к угодливости и нежелание приспособляться к чужому нраву украшали и одновременно губили его.
Такой мужик шел на войну, как на тяжелую и страшную работу — делать нечего, надо идти. Шел под вой жен и матерей, плач ребятишек. Шел спасать свою Россию. Для него война всегда была и, не дай Бог, будет Великой Отечественной. Так уж приспевают враги с нашествиями, что ни одно поколение здешних мужиков не умирает своей смертью. Защищать родину отец чаще всего идет со своим сыном, а то и двумя. Они хорошо знают себя и заранее чувствуют — тут и гадать нечего, что живыми домой вряд ли вернутся. Разве что искалечат… Отец мой, Федор Иванович, расставаясь на пристани со своим сыном Михаилом, мобилизованным на войну в августе 1941 года, обливаясь слезами сказал: «Прощай, Мишка, — больше не увидимся…»
Как в воду глядел… Брату повезло: провоевав всю войну в гвардейской воздушно-десантной бригаде, он закончил последний бой в Австрии, под городом Грацем. Уцелел. В аду-то уцелел! Вся грудь в орденах, поседел в двадцать лет, первый инфаркт схватил его сразу после пятидесяти, а от седьмого он умер.
В нашем роду не вернулись с войны семнадцать человек, которые лежат в сталинградских могилах. Потемкины призывного возраста погибли все. Качаловы — тоже. У Пановых приковылял на костылях один калека, но вскоре умер. Я помню, как в войну все мы боялись почтальонку: вчера принесла похоронку на Степана, кому следующая? Тетка Таисия, сама вдова уже, держала у себя эти страшные похоронки неделями. Но потом все равно — держи не держи — в избе по соседству заухают, заревут бабы, запричитают ребятишки, — значит, убило Дмитрия Потемкина или кого-то из братьев Пановых.
«Здесь край моих отцов, и я тут рос», — лезли из памяти чьи-то стихи. Белый саван земли расстилался перед моими глазами — Нечерноземьем ее зовут в газетах. Следовало бы ее всю — от Смоленска и до Урала, от Архангельска до Тамбова — назвать красной землей. От моря крови, пролитой ее кормильцами. Или соленой — от слез, которые не успевают сохнуть на лицах солдатских вдов. Со времен шведов и Наполеона выходило так, что вся Волга, спокойная и широкоплечая, успевала отмобилизоваться, построиться и подпереть своим плечом кадровую армию где-нибудь под Минском или Смоленском. И тогда уже дорогу до Москвы врагу не осилить. Эти мужики делали главное дело: погибая на смоленской дороге и укладываясь навеки в безымянные братские могилы, спасали Москву. Пока погибнут волжане, успевают подойти сибиряки.
…Трактор остановился у церкви. На паперти возвышался батюшка в ризе поверх фуфайки и в валенках. Давно не чищенный крест висел на груди на ременной тесьме, чем-то напоминая издалека олимпийскую медаль. Отец Василий знал всех в округе, верующих и коммунистов, потому как всех он в свое время крестил, все прошли через его купель. Сейчас, в непогодь, он задрог, ожидая процессию, торопился и, предвидя возможную заминку, — батюшка, оказывается, уже знал, какую, — деликатно обратился к старшей сестре Елене: