Наш Современник, 2002 № 03
Шрифт:
Солженицын в своих воспоминаниях «Бодался теленок с дубом» подробно рассказывает об истории появления статьи А. Дементьева в «Новом мире», как он выступал против ее публикации, видя в ней губительный для репутации «передового» журнала марксистско-ленинский догматизм. Вроде бы черная кошка пробежала между «светочем» и журналом. Солженицын готов даже признать некое преимущество «Молодой гвардии» перед либерально-атеистическим «Новым миром» — в искании русских духовных корней, в защите поругаемых храмов. Он приводит несколько цитат из моей статьи «Просвещенное мещанство» и заключает: «В 20–30-е годы авторов таких статей сейчас бы сунули в ГПУ да вскоре и расстреляли». Но дело в том, что были уже другие годы, другое время, и Россия была другой. И травили нас, русских патриотов, не столько КГБ, сколько литературная сионистская банда, засевшие в ЦK русофобы, агенты влияния, которые потом сделались «демократами» и цинично признавались, что сознательно подтачивали изнутри «тоталитарное
В 60-е годы Солженицын рекрутирует в свою шарашку всех, кто по его расчету были полезны, выгодны ему в его политических махинациях. Выжимал он все моральные дивиденды из своего «Первого круга ада». В отличие от Достоевского, которого каторга христиански преобразила, Солженицына заключение невероятно озлобило, хотя и это было «шарашкой» с интеллигентской болтовней ее обитателей. Помню первое впечатление от его фотографии на обложке «Роман-газеты», где в начале 1963 года был опубликован «Один день Ивана Денисовича»: что-то утрированно замогильное, замшелое, стоящее непреодолимым валуном на пути к его герою. Потом новая знаменитость замелькала в печати в ватнике с зэковским номером «Щ-282» — как бы выставленным напоказ всему человечеству. (Кстати, в «Матренином дворе» праведной хозяйке дома досталось от постояльца Солженицына за то, что она посмела выйти во двор в этом ватнике, не проявив благоговения к этой исторической реликвии.) Время все проясняет. Сейчас этот «Щ-282» воспринимается как зэковский номер какого-нибудь Щаранского, в свое время сидевшего в советском лагере за шпионаж, выпущенного на волю под напором сионистских сил, а ныне наезжающего в «демократическую Россию» в качестве израильского министра.
Любопытно, как во время недавнего приезда Солженицына в школу на Владимирщине, где он когда-то преподавал математику, одна из учительниц отказалась прийти на встречу с ним, назвав его шпионом. Сказано в «простоте сердца», но «со смыслом». Любимый герой Солженицына дипломат Володин в романе «В круге первом» звонит по телефону-автомату в американское посольство и открывает государственную тайну России, связанную с атомной бомбой. За подобный шпионаж в пользу чужой страны были казнены в Америке супруги Розенберги. Но в романе шпион возносится как герой, автора душит злоба от одной мысли, что наша страна может иметь атомную бомбу, может защититься от боготворимой им Америки. Солженицын вправе считать себя открывателем у нас «этики» предательства, когда шпион уже не считается таковым и всегда может быть оправдан судом, как это уже стало заурядным явлением нынешней практики при «демократах».
Как-то друг Солженицына Борис Можаев попросил меня написать внутреннюю рецензию на вторую книгу его романа под названием «Мужики и бабы» для журнала «Наш современник». Зачем ему понадобился мой отзыв, который ни в коем случае не мог сдвинуть с места застрявший «по идеологическим причинам» в редакции этот роман, — мне было непонятно. Но я написал, и мы встретились в Литературном институте, где я работал. Барственно уселся он в кресло около стола (на кафедре творчества), испытующе взглянул на меня. А я почему-то вспомнил одно место из его романа (из первой книги, я тогда ее прочитал вместе с рукописью второй книги). Там во время сенокоса мужик идет с тазом, чтобы вымыть его, навстречу — другой мужик. Спрашивает: куда идешь? Мыть таз. Давай я его помою — берет и мочится в него. Что-то вроде этого. Я и напомнил об этой сцене важно сидевшему в кресле писателю.
— Борис Андреевич! Ну как же так можно! Таз… Такая оригинальная мойка… Что это — народность?!
— Ха-ха-ха! — захохотал Можаев, довольный моим переложением, видимо, очень дорогой для него «художественной картины».
В романе помимо мужиков (говорю это по памяти) выведен учитель из бывших офицеров царской армии, много рассуждающий об историческом пути России, выразитель «альтернативы» колхозному строю. Бывший с Можаевым в дружеских отношениях Солженицын видел в нем прототип своего героя — вожака крестьянских повстанцев против советской власти после гражданской войны. Не знаю, хватило ли бы характера, воли у «прототипа» для этой роли, но как писателю духовной крепости ему можно было только пожелать. Очень уж он был податлив на «прогрессивные влияния». «Новомировец». Годами терся со своим «Кузькиным» в Театре на Таганке, заискивая перед его «мэтром» Ю. Любимовым, поганившим русскую классику и обосновавшимся теперь в Израиле, с наездами в Москву. Я как-то был однажды в театре, «ставили» чеховские «Три сестры». На сцене шутники выделывали такие трюки, такое нечто «военизированное», с солдатской шагистикой, с выбеганием некоторых молодчиков со сцены прямо в зал, к публике — что ничего иного, кроме омерзения, к наглецам это «новаторство» по указке режиссера не могло вызвать.
Мой земляк (а мы с Борисом Можаевым — земляки, оба с Рязанщины) свою оппозиционность к режиму прекрасно совмещал с походами в ЦК партии, где продвигал свои вещи. Впрочем, он, видно, знал, к кому идти. Русофоб А. Черняев (долгие годы проработавший заместителем заведующего международным отделом ЦК КПСС) в своем дневнике пишет, как к нему приходил
Можаев и рассказывал, к его удовольствию, потешные истории о ретроградах-секретарях Союза писателей вроде Георгия Маркова.Когда я узнал, что Можаев выступил на «инаугурации» Ельцина, то почему-то вспомнилась та сцена на покосе с тазом (может быть, по ассоциации со сценой у трапа самолета в Америке). В унисон с новым строем воспел мой земляк какого-то фермера из моего родного Спас-Клепиковского района на Рязанщине, и в свой приезд туда я поинтересовался, как идут дела у агрария-знаменосца. «Всё развалил, сам живет в вагончике», — отвечали мне в администрации. Встречаю в Москве Можаева. «Как фермер?» — «Ха-ха! Отошел от великих дел. Поселился в собачей будке!»
Веселый нрав у Бориса Андреевича — «новомировца»! Но я отвлекся. Мы поговорили с Борисом Можаевым о его ненапечатанном романе, я передал ему свой отзыв, и мы вместе вышли из Литинститута. По дороге в метро «Пушкинская» я спросил его, имеет ли он какие сведения о Солженицыне и какова нынешняя позиция «вермонтского отшельника». Было это в начале девяностых годов, ходили слухи о скором возвращении Солженицына в Россию, еще не было его заявления в поддержку расстрела 4 октября 1993 года, и многие доверчивые русские люди связывали с его приездом надежды чуть ли не на какие-то перемены в стране.
— Какая позиция?! — как бы удивился моему вопросу Можаев. — Как и твоя — монархическая!
Удивился и я в свою очередь: и встречался-то с Можаевым за всю жизнь несколько раз, не было с ним никаких «монархических» разговоров, да никогда и не интересовался ими, и вдруг так пристегнуть меня к Солженицыну.
Звонит мне Игорь Ростиславович Шафаревич, просит дать ему почитать материалы, связанные с историей моей статьи «Освобождение». Примета перемен! Раньше автор знаменитой «Русофобии» цитировал померанцев, амальриков, агурских, яновых, прочих. Теперь дошла очередь до Лобанова. Но дело, конечно, не в моей злополучной статье, а в той народной трагедии, которой она коснулась, — голод 1933 года, описанный в романе М. Алексеева «Драчуны». Встретившись в метро, посидели мы с Игорем Ростиславовичем на лавочке, на виду роящихся в дверях вагонов пассажиров, без всякой знакомой ему по старым диссидентским временам конспирации, поговорили о том, о сем, я передал ему материалы, и мы расстались. Спустя некоторое время в журнале «Москва», 1999, № 11 (а до этого частично в газете «День литературы»), появилась его статья «Русские в эпоху коммунизма», где моя статья «Освобождение» поставлена рядом с «Архипелагом Гулагом» — по мнению автора, их объединяет «сходная точка зрения на нашу историю».
Но при всей своей малости не могу и не хочу казаться тем, кем не был. В те же 60-е годы я писал в «Просвещенном мещанстве»: «Американизм духа поражает другие народы. Уже анахронизмом именуется национальное чувство… Рано или поздно смертельно столкнутся между собой эти две непримиримые силы — нравственная самобытность и американизм духа». А наш «русский Хомейни» — Александр Исаевич в эти и последующие годы, по его собственным словам, молился на Запад, на Америку, видя в ней светоч человечества, спасителя от «советского тоталитаризма». Он сам рассказывает, как, уже оказавшись за рубежом, захаживал в церковь и просил: «Господи, просвети меня, как помочь Западу укрепиться».
В романе «В круге первом», вышедшем за границей в 1968 году, Солженицын заставляет своего героя дворника Спиридона псевдонародным языком извергать нечто пaтологически несусветное: «Если бы мнe, Глебу, сказали сейчас: вот летит такой самолет, на ём бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронят под лестницей, и семью твою перекроет и еще мильён людей — но с вами отца усатого и все заведение их с корнем… я бы сказал, — он вывернул голову к самолету: — А ну, ну! Кидай! Рушь!» И веришь, что вдохновитель этих слов мог и в самом деле «шарахнуть» атомную бомбу, снести ею всю Москву, сжечь миллионы людей, лишь бы уничтожить Сталина, ненавистные «заведения» ненавистной страны. Что может быть общего у нас, русских людей, русских писателей с таким безумцем?
Солженицына я вообще никогда в лицо не видел, ничего не потерял от этого, и когда мне позвонила первая жена его Наталья Решетовская, приглашая навестить ее, обещая что-то рассказать о бывшем муже, — я, поблагодарив, ответил, что Солженицын меня не интересует. Запомнились сказанные ею по телефону слова: «Исаич учил меня, что плевать надо первому, чтобы первыми на тебя не плюнули». Я всегда интуитивно чувствовал в пору демонстрации Солженицыным своей русскости, что он не наш. Говорило само за себя его литературное и прочее окружение — будущих эмигрантов и «демократов». Мы были для него и его сообщников в другой зоне, если пользоваться его зэковским языком. Когда, например, обсуждали его роман «Раковый корпус» на бюро секции прозы где-то в 1967 году, то меня, члена этого бюро, даже не известили об этом обсуждении, рукопись читалась теми, кто был нужен автору. Свое «Письмо Всесоюзному съезду советских писателей» (от 16 мая 1967) Солженицын расчетливо в сотнях экземпляров разослал всем, кроме писателей русского направления.