Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Негатив. Портрет художника в траурной рамке
Шрифт:

Школу Сенчик все-таки окончил (вечернюю «школу рабочей молодежи» тут же в Рязани, работая днями в городском фотоателье). Но через некоторое время за неуспеваемость и хулиганство его уже в Москве вышибли со второго курса медицинского института, куда по блату его устроил дед, Роберт Карлович Клавир, известный московский гинеколог, академик медицины, имевший широкие связи и консультировавший даже в кремлевской больнице. Впрочем, вышибли не вчистую: деду, опасавшемуся, что любимого внука заберут в армию, тут же удалось добиться его перевода на первый курс в институт физкультуры, который через пять лет Сенчик и окончил худо-бедно.

Институт физкультуры был выбран не случайно: лет с четырнадцати парень время от времени посещал секцию бокса и, как говорили, от природы обладал убийственной нокаутирующей колотушкой. Именно на занятия боксом он впоследствии

всегда списывал свою неспособность ни к наукам, ни к какому бы то ни было вообще регулярному труду. «Ты, парень, береги голову, — говорил он Закутарову, когда мальчиком тот приезжал к отцу на каникулы. — Возьми меня к примеру. Меня несколько лет били по голове, и теперь видишь, как получается — ни в химии, ни в физике ни бум-бум».

Увы, и в спорте, где, в общем-то, не обязательно быть мыслителем, он никаких особенных достижений не показал, — надо полагать, из-за патологической лени и полного отсутствия тщеславия и «спортивной злости». Однако нокаутирующий удар его маленького кулачка Закутарову, тогда еще школьнику, однажды пришлось наблюдать: как-то в Москве они ловили такси — Сенчика попросили отвезти маленького кузена на ночной поезд в Кострому, — и когда такси наконец подъехало, к машине, оттолкнув их обоих, бросился неизвестно откуда взявшийся здоровенный и слегка подвыпивший мужик. Чуть поотстав, по пустынной улице подходили еще двое — его приятели. Закутаров даже не заметил, в какой момент Сенчик нанес удар: мужик не сразу упал, — напротив, он вдруг выпрямился во весь свой огромный рост, изумленно посмотрел почему-то на мальчика Закутарова и только после этого мягко, не занимая много места, словно внутрь самого себя, рухнул на мостовую. «Человеку плохо», — сочувственно сказал Сенчик подбежавшим приятелям, быстро толкнул мальчика Закутарова в такси и вслед запрыгнул сам. «Еще работает колотушка», — зализывая разбитые костяшки правой руки, удовлетворенно сказал он, когда они немного отъехали. Ему было двадцать восемь, а Закутарову — двенадцать, но всегда казалось, что по уровню умственного развития они ровесники.

В свои последующие приезды в Москву взрослеющий подросток Закутаров обязательно навещал кузена. Сеня недавно женился на гримерше из МХАТа, и у них была театром предоставленная комната в большой коммунальной квартире в Знаменском переулке, что между Пушкинским музеем и «Ленинкой». (Дом стоял аккурат на том месте, где теперь галерея кошмарного художника-натуралиста Шилова, на картинах которого гладкие обнаженные женщины выглядят как похабные резиновые куклы из секс-шопа.) Проводить время здесь было куда интереснее и веселее, чем со стариками в «Гнезде Клавиров». Сенчик, окончив свой физкультурный институт, не пошел в тренеры, а всерьез занялся фотографией и за несколько лет приобрел даже некоторую известность портретами актеров, художников и писателей, и в его довольно большой комнате (метров двадцать пять) всегда было полно этой веселой богемной публики. Комната была первой от входной двери, а далее в бесконечную перспективу уходил коридор многонаселенной (еще семей шесть или семь) квартиры. Звонок у каждой семьи был свой, и никому не было дела, когда и кто пришел к молодой паре.

Иногда в табачном дыму и водочных парах гостей у Сени набивалось так много и среди них было столько случайного народу и даже люди вовсе никому не знакомые, что ходил анекдот, будто кто-то из известных писателей (не то молодой тогда прозаик Венедикт Ерофеев, не то маститый поэт Евгений Рейн), пробыв здесь весь вечер и только к концу столкнувшись в толпе с самим Сенчиком, радостно раскрыл объятья со стаканом водки в одной руке и плавленым сырком «Городской» в другой: «Старик, а ты как сюда попал?»

Одна желчная мемуаристка, вспоминая жизнь диссидентствующих интеллигентов в те времена, написала недавно, что в комнате, где жили фотограф Арсений Клавир и его жена, никто никогда не подметал, и поскольку все курившие бросали окурки на пол и затаптывали, то за годы на полу спрессовался мягкий толстый серый подстил из окурков. Эта явно придуманная «краска», конечно, верно соответствует общей атмосфере Сенникова богемного салона («У нас не салон, у нас — салун», — говаривал хозяин), но относится только к беспорядочным вечерним собраниям. По утрам же чистюля Зина, Сенина жена, уходя на работу в театр, устраивала тщательную уборку, и когда лентяй Сенчик около полудня просыпался, светлая, с большим балконом на южную сторону комната сияла чистотой и была готова к очередному вечернему нашествию…

В

Америку Сенчик уехал потому, что к тридцати двум годам здесь, в России, ему уже ничего не светило. К тому времени он стал отличным профессионалом: его портретная галерея, его жанровая серия с первомайских демонстраций в провинциальных городах России, московская серия «Центровые проститутки» — всё это были действительно замечательные работы. «Это Искусство с большой буквы, — разглядывая снимки, развешанные по стенам «Салуна», и восхищаясь ими, говорили и знаменитые друзья, и московские корреспонденты западных газет. — Ты, Сенчик, гений. Такой альбом на Западе стал бы сенсацией». Но о том, чтобы в Союзе опубликовать что-то из этого «хорошо темперированного Клавира», — скажем, портреты Окуджавы, Холина, Варлама Шаламова, великого саксофониста Чекасина, Эрнста Неизвестного, художников-лианозовцев и т. д., — не могло быть и речи. Снимки же из провинции или репортаж о проститутках были исполнены «иронии и жалости» — принцип совершенно недопустимый при изображении «простого советского человека».

Сенчик, конечно, знал, как живут и сколько зарабатывают на Западе известные фотохудожники (фильм Антониони о фотографе, так полюбившийся потом и Закутарову, он тоже знал наизусть), и давно примеривался к возможности уехать. И когда в конце концов его вызвали в КГБ и предупредили о недопустимости антисоветских сборищ, какие он якобы устраивал у себя в комнате, он решился. Друзья тут же организовали ему вызов «по еврейской линии», он подал заявление, и… его легко выпустили…

В Америке Сенчик сразу обнаружил, что никому он не нужен. Даже в тех журналах, где годом и двумя годами раньше были опубликованы его работы (и с весьма хвалебными заметками о нем московских корреспондентов), теперь ему объяснили, что интерес к нему был вызван прежде всего тем, что вот ведь в условиях жестокого коммунистического террора наряду с андеграундом литературным и художественным существует и профессионально работающий фотоандеграунд. То есть тогда он был иллюстрацией некоторого явления… Да, у него интересные темы, нетривиальная фактура — именно это и отмечалось. Ну так вот самое интересное и было опубликовано.

В Америке надо было начинать все сначала. Но как?.. Теперь, размышляя иногда над судьбой кузена Сенчика, Закутаров стал думать, что тот, может быть, и стал бы как-то крутиться, что-то снимать, что-то искать — ну хотя бы сделал жанровую серию о русских эмигрантах (именно такую работу вроде готовы были заказать ему в «Новом русском слове», хотя больших денег и не обещали)… но тут своему давнему знакомому Сенчику Клавиру помог великий Иосиф Бродский, который в свое время, бывая в Москве, всегда заходил в Клавиров «Салун» и которому нравились развешанные по стенам снимки. Бродский написал замечательное предисловие к альбому Арсения Клавира и порекомендовал его знакомому издателю. И с Сенчиком был заключен договор, и даже какой-то немалый аванс ему выплатили, тысяч пятнадцать, что ли.

Бродский, конечно, был добрым человеком и думал, что спасает Сенчика. Но на самом деле он его угробил. Потому что тот вообще перестал что бы то ни было делать: он начал ждать, когда выйдет альбом («Россия знакомая и неожиданная») и к нему придут и слава, и деньги, — и вот тогда он снова начнет снимать, и каждый его кадр будут выхватывать их рук и покупать именно за те деньги, которых он заслуживает.

Издатель между тем не торопился. Он было начал делать книгу, но тут ему показалось, что имя Бродского (это было еще до Нобелевки) несколько утратило свою рыночную привлекательность (а он рассчитывал на предисловие больше, чем на сами фотографии), и следует подождать. И Сенчик ждал — двенадцать лет ждал, пока книга действительно вышла.

Через три первых года ожидания он похоронил жену Зину. Зина, добрая баба, любила его и жалела. Она не хотела никуда уезжать из Союза и тяжело переживала отъезд, но все-таки отправилась с ним в эмиграцию и безропотно верила его рассуждениям о вот-вот приближающемся благополучии — по крайней мере своего сомнения никак не выражала. Она одна хоть что-то зарабатывала и тянула на себе семью: в Москве она работала театральным гримером, парикмахером и постижером, и здесь, в Нью-Йорке, благотворительная организация, помогавшая эмигрантам, устроила ее к какому-то еврею, державшему мелкую фирму по производству париков. Но вот Зинка заболела, у нее возникла опухоль в мозгу, и, промучившись два года, она умерла. Еще через два года сел в тюрьму сын Андрей — точно в день своего двадцатилетия…

Поделиться с друзьями: