Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Негатив. Портрет художника в траурной рамке
Шрифт:

Суд состоялся в октябре. Накануне еще было тепло, и в прогулочный дворик заглядывало солнце, но в день суда задул холодный ветер и пошел дождь со снегом. Закутаров, хоть его и подталкивал конвоир, успел увидеть это на двух метрах свободного пространства между «воронком» и дверью во дворе суда. И с сожалением подумал, что друзей, конечно, в зал не пустят, но они и в такую погоду будут, конечно, целый день стоять перед зданием суда — на ветру, под дождем и снегом. Эльве, Лерка, Дашуля, другие, может быть, даже совсем не знакомые люди. Интересно, пришли бы они, если бы знали, какую тактику он выбрал…

На суде Закутаров признал свою вину и согласился, что его собственные статьи и журнал в целом имели клеветнический характер. Но, вопреки обещаниям, его не освободили, а впаяли

пять лет ссылки. Правда, с прогрессивным зачетом месяцев в следственном изоляторе. И ссылку определили в Северный Прыж — место вовсе не самое гиблое, да и всего-то меньше суток езды от Москвы… Мало того, перед тем как этапом отправить к месту ссылки, ему оказали особую милость: дали сопровождающего и на комитетской машине («генерал распорядился») отвезли на кладбище — мать похоронить. Как завещал Евсей, Ольгу Закутарову похоронили «в клавировском углу» Востряковского кладбища…

11

Как так получилось? Как он сломался? Он что, не понимал, что достойно пройти суд, тюрьму, лагерь — значит одержать нравственную победу над режимом. Такая победа приносит общественное доверие — самый значительный капитал политика. Через пять или пусть через семь лет ему было бы тридцать с небольшим — самый активный возраст. С его мощным политическим темпераментом и репутацией несгибаемого политзэка он, несомненно, стал бы лидером общественного движения, опирающегося на идеи гармонической стабильности — на идеи академика Молокана и на его, Закутарова, собственные теоретические разработки… А тут как раз подоспела перестройка, демократические порядки (или беспорядки), удобные для выдвижения новых лидеров, — и дух захватывает, какие перспективы открылись бы!..

Потом Закутарову много раз приходилось объяснять, почему он так скромен в своих политических амбициях: мол, я по складу своего характера не стремлюсь к первым ролям, меня устраивает вторая или даже третья позиция. В таком объяснении были и правда, и лукавство: устраивает не устраивает, не в этом дело. Возможность занимать первые роли в политике он раз и навсегда упустил 19 октября 1984 года в городском суде, когда признал, что клеветал на советский общественный и государственный строй. А значит, и Молокан клеветал, и Кузьма Крутобоков, и все другие, менее активные участники журнала. Всех дерьмом облил…

С большого расстояния, из дней сегодняшних глядя на события более чем двадцатилетней давности, а по сути дела вглядываясь сквозь мутную завесу времени в совсем другую историческую эпоху, легко рассуждать и осуждать. Сегодня и сам Закутаров, когда пытается объяснить те свои решения и поступки, не утруждает себя анализом давней ситуации и каждый раз говорит, что в голову придет, и всякий раз — по-разному. То поведает о свойственном ему стремлении «выпрыгнуть из биографии», если биография вдруг покатилась по колее, не им самим проложенной: он творческая личность, художник и никому ничего не обязан. Художник всегда прав… То признаёт, что совершил ситуационную ошибку: изначально рассматривал себя не коренным жителем тюрьмы, а всего только визитером, — и в решающий момент не сумел психологически перестроиться. («В наше время политический заключенный — самая почетная профессия», — так, поинтересовавшись, по какой статье он осужден, сказал случайный попутчик, с которым он провел минут сорок или даже чуть меньше, когда его везли в «воронке» из тюрьмы на товарный двор Курского вокзала — грузиться в «Столыпин»; Закутаров промолчал: к тому времени от этого почета он уже отказался и ехал в ссылку, а не в лагерь…) То вдруг иногда как бы в шутку посетует, что не сумел предвидеть скорого (меньше полугода до Горбачева!) краха коммунистической системы… А если без шуток, — кто в восемьдесят четвертом предвидел? Сахаров в Горьком? Марченко в лагере под Чусовым? Кто? Но что-то никто из диссидентов, сидевших по лагерям и тюрьмам, не сдался на милость властей… Так теперь, отчаянно осмелев, рассуждали и осуждали Закутарова многие из тех, кто в советские времена помалкивал, отваживаясь разве что на анекдоты про Брежнева — да и то, глядя в рюмку у себя на кухне.

А вот товарищи по изданию «Мостов» никогда и ни в чем не винили Закутарова. В каком-то своем последнем интервью ситуацию тех лет и тогдашнее поведение родственника точнее других объяснила Лера Клавир.

«Если бы в восемьдесят третьем по делу «Мостов» Закутарова арестовали первым, — сказала она, — он, конечно, вел бы себя иначе, и тогда, может быть, вся современная история России сложилась бы совсем по-другому…» Сильное и смелое утверждение, смысл которого, впрочем, понятен только тем, кто в подробностях знает ситуацию тех лет, а Лерка-то как раз и знает: тогда она еще гоняла по Москве на своей голубой «копейке» и оказалась в центре событий…

Если бы первым арестовали Закутарова, это было бы громкое (на все западные «голоса») дело неподцензурного журнала «Мосты». Его, Закутарова, дело. Но вопреки всем ожиданиям, первым арестовали не Закутарова, а Крутобокова-старшего, Кузьму Ильича, тридцатипятилетнего поэта и барда. В журнале у Крутобокова была скромная роль куратора художественного раздела, но еще задолго до «Мостов» он стал создателем и руководителем весьма «идеологически невыдержанного» КМП — Клуба молодежной песни «Костерок», и у гэбешников на него давно был зуб.

Арест Крутобокова, конечно, отодвинул в тень и самого Закутарова, и его дело. Общественная ситуация вокруг «Мостов» сразу и решительно изменилась: человек в тюрьме, в неволе, страдает, ему угрожает долгий лагерный срок, его надо защищать, поддерживать, стараться вызволить. Все, что было связано непосредственно с изданием журнала, с идеями, ради которых журнал затевался, — все это в сознании всех причастных стало второстепенно. А на первый план вышли диссидентские лозунги типа: «Остановить позорные репрессии!» — или: «Свободу Крутобокову!» Встречаясь, горячо обсуждали, сколько за кем филеров ходит, у кого и как прошли обыски, по каким «голосам» кого и сколько раз упоминали… В общем, пошла ненавистная Закутарову диссидентщина и «борьба за права человека» в чистом виде. А куда денешься? Не скажешь же (по крайней мере вслух не скажешь), что судьба исторически значимого журнала, страницы которого набиты судьбоносными идеями мирного реформирования страны, важнее судьбы отдельно взятого посредственного поэта, который к этим идеям имеет весьма косвенное отношение. О судьбе журнала всем и задуматься бы в первую очередь…

В этом вихре оголтелой и в практическом плане совершенно бессмысленной правозащитной суеты (ведь никто никому так и не помог) Закутаров чуть не потерял Лерку. Как-то тихо и незаметно получилось, но именно она стала, как теперь сказали бы, координатором кампании за освобождение Крутобокова. Вдруг воскресла старая симпатия. Закутаров, конечно, всегда знал, — она сама рассказывала, — что тишайшая кузина несколько лет назад была влюблена в популярного барда, и он даже с полгода возил ее с собой в гастрольные поездки по стране, и она всюду жила с ним в одном гостиничном номере. Правда, потом у нее случился головокружительный роман с Крутобоковым Костей, младшим братом Кузьмы, молчаливым, под стать ей самой, вдумчивым студентом-медиком, и она стала его женой, даже штамп в паспорте был, и они вместе жили в его однокомнатной квартире, когда появился Закутаров, — и она оставила Костю…

Теперь Лерка решила, что сидящему в тюрьме Кузьме она нужна больше, чем кому бы то ни было. Она ездила по Москве, собирая подписи известных деятелей в его защиту, возила его нынешнюю жену в прокуратуру, к адвокату, по магазинам, чтобы «томящемуся в заключении» купить что-нибудь вкусненькое, и, наконец, в Бутырскую тюрьму, чтобы сделать передачу.

Закутарову при какой-то мимолетной встрече, погладив его по щеке, она прямо сказала: «Милый, прости, мне не до тебя», — и перестала появляться «в кабинете», и он нигде не мог поймать ее по телефону. Опять к Косте, что ли, переехала? Но туда звонить он никогда не стал бы…

12

Тогда, может быть, впервые в жизни, он испытал глубокую депрессию: двое суток, не раздеваясь и даже ботинок не снимая, пролежал дома на диване — без сна и почти без движения — слушал хриплый бой дедовских часов: еще час, еще, еще. Низкое и мягкое «си». Но когда по больной голове десять раз, одиннадцать раз, двенадцать раз, — пытка, с ума можно сойти… За все это время он, кажется, только однажды встал в туалет и выпил воды, и только когда снова лег, вспомнил, что хотел остановить часы. Но опять вставать не было сил…

Поделиться с друзьями: