Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове
Шрифт:
С Севера прет — с суши и моря — царь, а с Юга выставил тебя щитом шах, и, пока удары достигнут его, рухнешь прежде ты; с Запада — опять-таки царь, особенно близкий к твоим пределам с тех пор, как грузины поспешили вверить ему свою судьбу; им-то все же легче — один бог, единая вера.
Лишь на Востоке — море, но и оно стало неуютным.
И Персидский шах — кто же был на престоле? Ах, да, как можно забыть? Фатали-шах, тезка! — объявил войну России, как всегда, невпопад, так издавна водится у них, опьяненных былым величием.
Последней каплей в переполненной чаше персидского терпения стала измена шахскому престолу дочерней Грузии. Казалось, — может ли быть хуже оскорбление! — некто ворвался в тронный зал, не отряхнув пыль с сапог, а к шаху допускаются
Хан Карабаха Ибрагим Халил, чья дочь — одна из жен шаха, отправил посла к командующему Цицианову с просьбой встретиться и завершить составление условий о подданстве; а на шахское послание, каллиграфическим почерком личного писаря шаха составленное и полное скрытых угроз и сладкоречивых обещаний, даже взгляда не бросил. Но шах отомстил Цицианову, когда тот, захватив Шемаху, двинулся сушей и морем в Баку. Правитель Баку Гусейнкули-хан, раскинув шатры недалеко от крепостных стен, послал к Цицианову гонца с письмом: «У меня имеются некоторые тайные мысли, я должен их поведать вам с глазу на глаз, поэтому прошу пожаловать в мой шатер». А устно было обещано торжественно вручить генералу ключи от крепостных стен. Быстрые победы вскружили голову Цицианову, и он лишь с адъютантом-грузином и казаком вышел навстречу Гусейнкули-хану, значительно отдалился от войска, и в момент получения ключей один из пяти сопровождавших хана людей, его родственник Ибрагим-бек, кому шахом были обещаны щедрые дары, внезапно выстрелил в Цицианова, а двое других убили адъютанта; казак бежал, и не успели в стане русских войск опомниться, как люди Гусейнкули-хана тотчас обезглавили тело Цицианова и, захватив с собой голову, скрылись в крепости. Голова Цицианова в плотном мешке была отправлена шаху.
Но крепость Баку спустя полгода пала, и Бакинское ханство прекратило существование. Без боя пало и Кубинское ханство, царские войска подавили восстание в Шекинском ханстве и захватили Шеки.
«…где вскоре родишься ты, Фатали!..»
Война войной, а будущий отец Фатали Мамед-Таги мечтает разбогатеть. И снится ему, живущему в шахской деревне Хамнз, древний город Шеки, где уже власть царя: шекинский шелк!..
И как он не угодил под пулю казака при пересечении зыбкой линии фронта — реки Арпа-чай?! А он уже в Шеки, в доме земляка, а тут как в ловушке — попал если, не скоро выберешься. И ему сватают — мужчина ведь! полгода, как в пути!.. — племянницу уважаемого шекинца, члена шариатского суда Ахунд-Алескера — Нанэ, почти девочку. Всем хорошо: и Ахунд-Алескеру, что устроилась судьба сироты, и Мамед-Таги не будет маяться, заключая временные браки, у него будут две освященные договором жены: одна по ту сторону границы, Лалз-ханум и две дочери, другая — по эту, Нанэ-ханум и сын Фатали.
Лалэ — это Мак, а Нанэ — душистая полевая Мята.
Война двух держав, той, что в силе, и той, что одряхлела и не в состоянии уже удерживать некогда захваченные земли, близится к развязке, а тем временем в Гюли-стане, Крае цветов, что в Карабахе, скрепляется договор, по которому к Российской империи отходят навсегда и бесповоротно хилые азербайджанские ханства — Бакинское, Гянджинское, Дербентское, Карабахское и прочие, а также Дагестан и Восточная Грузия.
Вернулся в родное Хамнэ и Мамед-Таги, чтоб воссоединить семьи, с новой женой, существом подвижным и быстрым, и двухлетним сыном.
«Фатали?! Ха-ха, Фатали-шах пожаловал, крепко папаху держи, как бы не слетела!..»
Аксакалы деревни сидели на корточках, прислонясь к полуразрушенной стене некогда оживленного постоялого двора — караван-сарая.
Неужто отсюда пролегала когда-то караванная дорога из Индостана в Арабистан?
«Кто-кто?
Александр Македонский? Ах, Двурогий Искандер! Так бы и говорил!.. Ну да, было такое, и он здесь проезжал!» — И чешет, чешет ржавую от хны бороду.Фатали задумался, вспоминая далекие годы: пыль, разрушенные крепостные стены…
Подал голос осел. Затяжной, жалостливый, будто всхлипы при рыдании, крик доносился со стороны мутной от недавних весенних дождей Куры. Осел привязан во дворе угольщика и кричит, глядя на голубеющий кусочек неба, а рядом две огромные плетеные корзины, снятые со вспотевшей спины, разинули черные пасти, никак не отдышатся.
А Фатали вдруг вспомнил ржанье гнедого коня, обиду, негодованье, боль, — отец схватил его под уздцы и с размаху ударил плетью по шее, и на шкуре остался след — темная широкая полоса. Конь вздрагивает, брызжет слюной, а отец ему: «Вот тебе! Вот тебе!..» А рядом разинутая пасть домотканой ковровой сумы — хурджина, из которой только что вылез, как же он уместился? Фатали.
«Я посажу Фатали в хурджин, а в другое гнездо… кого же в другое, а? — оглядывает дочерей от старшей жены. — А в другое тебя!» — и сажает ту, что спасет Фатали, переменив его судьбу. В хурджине тесно, бок коня крепкий, как стена, что-то стучит молотком гулко-гулко, не шевельнуться, больно коленкам и локтям, трутся об узлы ковровой ткани. Едут и едут, он и сестра, в двух гнездах хурджина, и оба слышат большое сердце коня. «Ах ты тварь!..» — и плетью по шее: конь оступился, дрогнула нога, чуть не свалился на бок, где Фатали.
Фатали помнит коня — нечто высокое и недоступное, дрожит ноздря и в глазах испуг. Помнит осла, в больших глазах которого всегда горькая-горькая тоска, будто не овсом его кормили, а полынью. И помнит верблюда, гордого и равнодушного, слышит голос караванщика, прерывающего на миг звон колокольчиков, привязанных к шее верблюда.
Чистейшее везенье, фатум!
Шаги верблюда, убаюкивающе-медленные, переносили Фатали через Араке из сонной Азии в бурлящую Европу, хотя и здесь не совсем Европа, и даже за Кавказским хребтом еще далеко до Европы, немало примешано всякого однообразно-монотонного, как пески, сонного, дурного и жестокого, уже невмоготу, а ты потерпи и познаешь самую совершенную и сладостную любовь — подчиненье силе, а когда воспоешь ее, и вовсе почувствуешь себя ее частицей, и голос твой на высокой ноте упоенно зазвучит, сливаясь с другими голосами, и в каждой трели — окрыляющее: я верноподданный!
Развод?! И Мамед-Таги ударил Нанэ-ханум, А потом затряслись руки… Лишь имя грозное, а сам вроде теста. Мак и Мята не ужились, и Мамед-Таги привык к нытью младшей жены, будто комар из близкого болота звенит над ухом в тихий вечерний час перед сном. У Нанэ-ханум лихорадка, тело ее покрылось крупными пятнами, а по ночам чем не накроешь, дрожи не унять,
— Эй, Фатали, вставай!
Фатали никак не откроет глаза.
— Вставай же! — Сестра чуть не плачет. А он сядет на миг и, как куль, снова валится на ковер мимо подушки. — Мама уезжает! Ты ее больше никогда не увидишь!
Вскочил:
— Где?!
И на улицу.
А там мать с заплаканными глазами, стоит верблюд и меж его горбов крепят хурджин.
Бросился к матери на шею: — А я? Как же я?!
И погонщик вдруг к Мамед-Таги: — Да отпусти ты его с матерью!
Мамед-Таги на силу закона надеется: сын принадлежит отцу и при разводе остается с ним. Но кем он будет здесь, его сын? А Мамед-Таги хотел бы видеть его… Кем? Он отдал его в ученики к сельскому молле. «Мясо твое», бей, истязай, даю тебе права, «а кости мои», бей не до смерти! Так кем же? В Шеки он видел: молодой, в погонах, фуражка на голове, гяур распоряжался солдатами, мост разрушенный строили. «Может, и Фатали станет мосты строить?» Ноги изодраны, сколько рек перешел, не запомнил, как их называют, то мутные, то чистые, камни скользкие, острые, нога попадает между ними, исцарапана до крови нога, в холодной воде кровь не видна. Будет строить мосты, а здесь что? «Что же ты будешь делать здесь, сын мой?!»