Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения
Шрифт:

Когда все утихло, дети ушли спать, мы собрались внизу, в новой маленькой столовой, к чаю. Все девочки, в том числе и Лиза, весь табунок, как мы их звали, собирались каждый вечер в один уголок за маленький столик на полосатый диван, который теперь уж унесли в тот дом опять, и тут, в этом уголке-то, происходили самые оживленные разговоры, самое веселое и оживленное настроение всех. Лиза заливалась хохотом, а дядя Костя рассыпался в остротах, любезностях, всем служил, подавал чай и варенье и вообще папильонничал, как он сам про себя выражается».

На другой день предполагался маскарад. Утром дядя Костя всех забавлял своей игрой; резонанс в зале очень хорош, играл он очень хорошо, и им очень остались все довольны; вообще, он много помогал и способствовал забавлять гостей. Вечером все стали одеваться и готовиться к маскараду.

Я еще забыла тебе написать, что в день Рождества, поздно вечером, вдруг все разгулялись: дядя Костя стал играть вальс, и мы все, кто с кем попало, стали плясать, потом польку, и, наконец, Дмитрий Алексеевич с Леонидом принялись плясать трепака и по-русски. Дмитрий Алексеевич скоро устал, а Леонид был еще в полном entrain [142] , тогда и я, на старости лет, разгулялась и стала плясать по-русски. Все хохотали, аплодировали и долго не могли разойтись на ночлег. На маскараде одеты были вот как: Таня – маркиз, напудренный, в башмаках, длинном голубом кафтане, – очень хорошо вышло; Сережа – маркизой, Илья – фантастически как-то, в красной юбке; маленькая англичанка Кети – клоуном; я и Маша – по-русски, Лиза – мужиком, Варя – клоуном. Но всех поразительней была Софеш. Она оделась стариком, набила подушки, надела маску, и в туфлях с короткими ножками была до того смешна, что мы все надрывались от смеха. Мужчины все тоже исчезли и явились вдруг в виде двух медведей, вожатого и козы. Дмитрий Алексеевич в виде

вожатого был очень смешон, дядя Костя отлично выполнял пляску медведя, Левочка плясал козой, а Николенька был другой медведь. Мы все плясали, но конец маскарада был лучше всего. Николенька разгулялся, оделся старухой, надел пресмешную маску, и они вдвоем с Софеш принялись плясать трепака. До того это было смешно: длинный, в наряде женщины, Николенька и коротенькая, кубастенькая Софеш, перебирающая быстро маленькими ножками, – что мы хохотали до изнеможения…

Третий день прошел довольно тихо. За обедом наелись блинов и сидели по углам. Ханна ездила в Тулу, я сидела с барышнями в детской, и мы все спорили о разных брачных и любовных вопросах…

Вечером заложили две тройки и поехали провожать Дьяковых в Ясенки. Скакали очень скоро, вечер был тихий, чудесный.

В Ясенках спросили шампанского, но в ту минуту, как раскупоривали бутылку, поезд пришел, лакей разбил бутылку, Дьяков заспешил, и мы все остались без шампанского.

На другое утро уехала и Лиза, а на пятый день уехала Варя. Дьяковы очень желали еще день пробыть, но Маше предстоял бал, а платье было еще не заказано даже. Николенька и дядя Костя и теперь еще у нас».

Толстой снова «очень весел все время и здоров». Зима была счастливой: «опять жили душа в душу». Лев Николаевич вполне удовлетворен семьей, доволен своей работой и жизнью в деревне, о чем пишет А. А. Толстой.

«У меня все также хорошо дома, детей пятеро и работы столько, что всегда нет времени». «Лучше не могу желать. Немножко есть умных и больших радостей, ровно – сколько в силах испытывать… Большие же радости – это семья страшно благополучная – все дети живы, здоровы, и, почти уверен, умны и не испорчены… В Москву на выставку я не только не думаю ехать, но вчера я вернулся из Москвы, где я заболел, с таким отвращением ко всей этой праздности, роскоши, к нечестно приобретенным и мужчинами и женщинами средствам, к этому разврату, проникшему во все слои общества, к этой нетвердости общественных правил, что решился никогда не ездить в Москву. Со страхом думаю о будущем, когда вырастут дочери».

VIII

После праздников трудовая жизнь в Ясной Поляне восстанавливается. Лев Николаевич заканчивает начатую еще в прошлом году «Азбуку», сдает ее в печать и принимается за другое «задушевное сочинение». «Азбука моя не дает мне покоя для другого занятия, – пишет он Фету. – Печатание идет черепашьими шагами, и черт знает, когда кончится, а я все еще прибавляю, убавляю и изменяю. Что из этого выйдет, – не знаю; а положил я в него всю душу» [143] .

Кроме этих литературных работ, Толстой возобновляет также и школу, в которой принимает участие вся семья.

«Каждое послеобеда приходят человек 35 детей, и мы их учим, – рассказывает Софья Андреевна. – Учит и Сережа, и Таня, и дядя Костя, и Левочка, и я. Это очень трудно – учить человек 10 вместе, но зато довольно весело и приятно. Мы учеников разделили, я взяла себе 8 девочек и 2 мальчика. Таня и Сережа учат довольно порядочно: в неделю все знают уже буквы и склады на слух. Учим мы их внизу, в передней, которая огромная, в маленькой столовой под лестницей и в новом кабинете. Главное то принуждает учить грамоте, что это такая потребность, и с таким удовольствием и охотой они учатся все. До обеда я учу своих детей, ложимся очень поздно и вот так регулярно идут теперь наши дни. Работаю я теперь драпировку на окна в детскую, кабинет и другую детскую, а дядя Костя мне прибивает крюки и багетки». «Каждое утро своих детей учу, каждое послеобеда школа собирается. Учить трудно, а бросить теперь уж жалко: так хорошо шло ученье, и все читают и пишут, хотя не совсем хорошо, но порядочно. Еще поучить немного, и на всю жизнь не забуду. Теперь завтра еще поучу, а послезавтра вербная суббота, и тогда на две недели всех распущу и примусь еще пристальнее за работу».

Эта новая волна творчества, как и прежде, вся проходит в семье. Софья Андреевна учит в школе, живо интересуется работой Льва Николаевича над «Азбукой», в письмах своих она постоянно говорит о «книжечках», сообщает о ходе работы, вместе с мужем возмущается, что «печатанье нашей азбучки идет тихо, так как Рис [144] , по своему обыкновению, обманул», помогает держать корректуры.

Лето для работы пропало: Лев Николаевич опять ездил в Самарскую губернию покупать именье, а осенью он писал Фету: «Пришла дурная погода, и дух работы и тишины приближается, и я ему радуюсь. Немножко охоты и хозяйственные заботы и потом жизнь с собой и с семьей – и только. Я с радостью думаю об этом, и потому верю, что я счастлив».

Но настроение Софьи Андреевны в эти месяцы часто срывается; в ее письмах к сестре встречаются грустные нотки.

«Видимся мы мало, а когда видимся, тогда я уж так уставши, нервы мои так расстроены, что я начинаю с ним ссориться. Ведь он, кстати, не признает во мне ни усталости ни болезни, – разве уж совсем плохо».

«Очень у нас скучно и уединенно. Только делами спасаешься от той малодушной скуки, которая невольно иногда находит, и хотелось бы иногда и общества и какого-нибудь неразумного удовольствия. Если б я говорила, что этого никогда не хочется, я была бы не искренна». «Праздники, думаю, проведем не весело. Ничто не готовится и никто к нам не собирается».

Это писалось 30 ноября; 22 декабря она пишет сестре «впопыхах… У нас готовятся к елке, настраивают фортепиано, моют двери и окна, игрушек вчера вечером Левочка накупил в Туле, дети в волнении, шумят и радуются». В этом же письме приписывает сам Лев Николаевич: «Всегда часто об вас вспоминаешь, но особенно теперь, при празднике. Вчера ездил в Тулу закупать к елке. Я это очень люблю, а нынче окна моют, игрушки в коробках везде, люди в баню идут, дети заглядывают куда не следует, догадываются. Мы придумывали, как что подарить барышням, успеем ли и т. д.»

Детей к тому времени было 6 человек. В одном из писем к А. А. Толстой Лев Николаевич дает их подробную характеристику.

«Старший, белокурый, не дурен; есть что-то слабое и терпеливое в выражении и очень кроткое. Когда он смеется, он не заражает, но когда он плачет, я с трудом удерживаюсь, чтобы не плакать. Все говорят, что он похож на моего старшего брата. Я боюсь верить. Это слишком бы было хорошо.

Главная черта брата была не эгоизм и не самоотвержение, а строгая середина: он не жертвовал собою никому, но никогда никому не только не повредил, но не помешал. Он и радовался и страдал в себе одном. Сережа умен – математический ум – и чуток к искусству, учится прекрасно, ловок прыгать, гимнастика, но gauche [145] и рассеян. Самобытного в нем мало: он зависит от физического. Когда он здоров и нездоров, – это два различные мальчика. Илья, третий, никогда не был болен; ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно. Всегда думает о том, о чем ему не велят думать; игры выдумывает сам. Аккуратен, бережлив: «мое» для него очень важно. Горяч и violent [146] , – сейчас драться; но и нежен и чувствителен очень. Чувствен – любит поесть и полежать покойно: когда он ест желе смородинное и гречневую кашу, у него губы щекотит. Самобытен во всем. И когда плачет, то вместе злится, и неприятен, а когда смеется, то и все смеются. Все непозволенное имеет для него прелесть, и он сразу узнает. Еще крошкой, он подслушал, что беременная жена чувствовала движение ребенка; долго его любимая игра была то, чтобы подложить себе что-нибудь круглое под курточку и гладить напряженной рукой и шептать, улыбаясь: «это бебичка». Он гладил также все бугры в изломанной пружинной мебели, приговаривая: «бебичка». Недавно когда я писал историю в «Азбуку», он выдумал свою: «Один мальчик спросил: Бог ходит ли?… Бог наказал его, и мальчик всю жизнь ходил…» Если я умру, старший, куда бы ни попал, выйдет славным человеком, почти наверно в заведении будет первым учеником. Илья погибнет, если у него не будет строгого и любимого им руководителя.

Летом мы ездили купаться; Сережа верхом, а Илью я сажал себе за седло. Выхожу утром – оба ждут. Илья в шляпе, с простыней, аккуратно, сияет. Сережа откуда-то прибежал, запыхавшись, без шляпы. – «Найди шляпу, а то я не возьму». Сережа бежит, туда, сюда, – нет шляпы. – «Нечего делать, без шляпы я не возьму тебя – тебе урок, – у тебя всегда все потеряно». Он готов плакать. Я уезжаю с Ильей и жду – будет ли от него выражено сожаление. Никакого. Он сияет и рассуждает об лошади. Жена застает Сережу в слезах. Ищет шляпу – нет. Она догадывается, что ее брат, который пошел рано утром ловить рыбу, надел Сережину шляпу. Она пишет мне записку, что Сережа, вероятно, не виноват в пропаже шляпы, и присылает его ко мне в картузе (она угадала). Слышу по мосту купальни стремительные шаги, Сережа вбегает (дорогой он потерял записку) и начинает рыдать. Тут и Илья тоже, и я немножко.

Таня – 8 лет. Все говорят, что она похожа на Соню, и я верю этому, хотя это также хорошо, но верю потому, что это очевидно. Если бы она была адамова старшая дочь и не было бы детей меньше ее, она бы была несчастная девочка.

Лучшее удовольствие ее возиться с маленькими. Очевидно, что она находит физическое наслаждение в том, чтобы держать, трогать маленькое тело. Ее мечта, теперь сознательная, – иметь детей. На днях ездили с ней в Тулу снимать ее портрет. Она стала просить меня купить Сереже ножик, тому другое, тому третье. И она знает все, что доставит кому наибольшее наслаждение. Ей я ничего не покупал, и она ни на минуту не подумала о себе. Мы едем домой. «Таня, спишь?» – «Нет». – «О чем ты думаешь?» – «Я думаю, как мы приедем – я спрошу у мама, был ли Леля хорош, и как я ему дам и как тому дам и как Сережа притворится, что он не рад, а будет очень рад». – Она не очень умна, она не любит работать умом, но механизм головы хороший. Она будет женщина прекрасная, если Бог даст мужа. И вот, готов дать премию огромную тому, кто из нее сделает новую женщину.

4-й – Лев. Хорошенький, ловкий, памятливый, грациозный. Всякое платье на нем сидит, как по нем сшито. Все, что другие делают, то и он, и все очень ловко и хорошо. Еще хорошенько не понимаю.

5-я – Маша, 2 года, та, с которой Соня была при смерти. Слабый, болезненный ребенок. Как молоко белое тело, курчавые белые волосики; большие, странные голубые глаза, странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Эта – будет одна из загадок; будет страдать, будет искать, ничего не найдет; но будет вечно искать самое недоступное.

6-й – Петр – великан. Огромный, прелестный беби, в чепце, вывертывает локти, куда-то стремится, и жена приходит в восторженное волнение и торопливость, когда его держит; но я ничего не понимаю. Знаю, что физический запас есть большой. А есть ли еще то, для чего нужен запас – не знаю. От этого я не люблю детей до 2, 3 лет – не понимаю. Говорил ли я вам про странное замечание? Есть два сорта мужчин – охотники и не охотники. Не охотники любят маленьких детей, – беби, могут брать в руки; охотники имеют чувство страха, гадливости и жалости к беби. Я не знаю исключения этому правилу. Проверьте своих знакомых».

К 1872 году относится событие, которое с новой стороны раскрывает живой образ Толстого. Когда Лев Николаевич был в Самарской губернии, графский бык убил пастуха. Толстого привлекли к ответственности, взяли подписку о невыезде. Какое впечатление произвело на него вмешательство чиновников в его личную жизнь, он подробно рассказывает в письмах к А. А. Толстой. Мы коснемся этого случая только с той стороны, которая непосредственно относится к нашей теме.

«Нежданно, негаданно на меня обрушилось событие, изменившее всю мою жизнь, – пишет Лев Николаевич. – Молодой бык в Ясной Поляне убил пастуха, и я под следствием, под арестом – не могу выходить из дома (все это по произволу мальчика, называемого судебным следователем), и на днях должен обвиняться и защищаться в суде – перед кем? Страшно подумать, страшно вспомнить о всех мерзостях, которые мне делали, делают и будут делать.

С седой бородой, с 6-ю детьми, с сознанием полезной и трудовой жизни, с твердой уверенностью, что я не могу быть виновным, с презрением, которого я не могу не иметь к судам новым, сколько я их видел, с одним желанием, чтобы меня оставили в покое, как я всех оставляю в покое, невыносимо жить в России, с страхом, что каждый мальчик, которому лицо мое не понравится, может заставить меня сидеть на лавке перед судом, а потом в остроге; но перестану злиться. Всю эту историю вы прочтете в печати. Я умру от злости, если не изолью ее, и пусть меня судят за то еще, что я высказал правду. Расскажу, что я намерен делать и чего я прошу у вас.

Если я не умру от злости и тоски в остроге, куда они, вероятно, посадят меня (я убедился, что они ненавидят меня), я решился переехать в Англию навсегда или до того времени, пока свобода и достоинство каждого человека не будут у нас обеспечено. Жена смотрит на это с удовольствием – она любит английское, для детей это будет полезно, средств у меня достанет (я наберу, продав все, тысяч двести); сам я, как ни противна мне европейская жизнь, надеюсь, что там я перестану злиться и буду в состоянии те немногие года жизни, которые остаются, провести спокойно, работая над тем, что мне еще нужно написать. План наш состоит в том, чтобы поселиться сначала около Лондона, а потом выбрать красивое и здоровое местечко около моря, где бы были хорошие школы, и купить дом и земли. Для того, чтобы жизнь в Англии была приятна, нужны знакомства с хорошими аристократическими семействами. В этом-то вы можете помочь мне, и об этом я прошу вас. Пожалуйста, сделайте это для меня. Если у вас нет таких знакомых, вы, верно, сделаете это через ваших друзей. Два, три письма, которые бы открыли нам двери хорошего английского круга – это необходимо для детей, которым придется там вырасти. Когда мы едем, я еще ничего не могу сказать, потому что меня могут промучить, сколько им угодно. Вы не можете себе представить, что это такое. Говорят, что законы дают securite [147] . У нас напротив. Я устроил свою жизнь с наибольшей securite. Я довольствуюсь малым, ничего не ищу, не желаю, кроме спокойствия; я любим, уважаем народом; воры и те меня обходят; и я имею полную securite, но только не от законов. Тяжелее для меня всего – это злость моя. Я так люблю любить, а теперь не могу не злиться. Я читаю и «Отче наш» и 37-й псалом и на минуту, особенно «Отче наш», успокаивает меня, и потом я опять киплю и ничего делать, думать не могу; бросил работу, как глупое желание отмстить, тогда как мстить некому. Только теперь, когда я стал приготавливаться к отъезду и твердо решился, я стал спокойнее и надеюсь скоро опять найти самого себя».

Дело приняло благоприятный для Толстого оборот, и он оставил мысль о переезде. Александре Андреевне он пишет: «Нынче же случилось то, что утишило мою досаду еще до получения письма. Утром жена разболелась сильнейшей лихорадкой и болью в груди, угрожающей грудницей (она кормит), и я вдруг почувствовал, что не имеет человек права располагать своей жизнью и семьей особенно. И так мелка мне показалась и моя досада и оскорбления, что я усумнился, поеду ли я. Теперь ей получше, я надеюсь, что обойдется без грудницы. Сестра Маша на днях уехала от нас, и каждый день с нежностью говорила о вас и упрекала себя за то, что не писала вам, а я упрекаю себя за то, что писал. Прошу простить и целую вашу руку».

В следующем, 1873 году часть лета Толстые провели в своем новом имении в Самарской губернии. Здесь случился в ту пору страшный голод. Засуха сильно отразилась также и на новом хозяйстве Толстых. Но их семейная жизнь протекала в это время спокойно, в полном согласии.

Письмо Софьи Андреевны к сестре: «Милый друг Таня, во второй раз пишу тебе из нашего самарского хутора, куда привезли мы свою тихую, невзыскательную жизнь, и нисколько жизнь не переменилась оттого, что у нас меньше комнат и вместо леса перед глазами степь. Все та же тишина, те же занятия, тот же лад, как и везде. Иногда находит грусть и даже досада, что опять хуже, чем в прошлом году – сгорело все – ничего решительно нет, ни сена, ни пшеницы, мы в очень большом убытке, и вчера я подумала, что за что же бы нам даже в этом была бы удача, уж слишком бы много всего хорошего, даже страшно бы было, лучше уж хоть в деньгах будет неудача. Тут с страстной недели не было ни одного дождя, вот и мы месяц живем, и на наших глазах понемногу засыхало это огромное пространство, и понемногу находил ужас на весь здешний народ, который третий год бьется из последних сил как-нибудь прокормиться и посеять для будущего года. Наш старый башкирец, который живет у нас и доставляет нам кумыс, говорит, что только 40 лет тому назад был такой бедственный год. Ты не поверишь, милая Таня, как тут близко живешь с народом; сегодня у нас пили чай мужик и башкирец; они здесь как друзья, очень полезны советами и помощью в делах житейских и хозяйственных. Сегодня же мы ездили к обедне в Гавриловку, ближайшую деревню, и я причащала трех меньших. Степа с нами ездил кучером; в двух плетушках мы уселись все; эти здешние плетушки очень хороши и удобны. Твой крестник [148] ездил в твоем платьице, за которое очень, очень тебя благодарю, так мне приятно думать, что это ты обдумала, сшила, и так хорошо сидит, что лучше нельзя было и при нем сшить. Он такой славный мальчик, веселый, добродушный, на разные штуки пускается и так толст, что Степа его зовет кубом».

Приписка Льва Николаевича: «Соня ушла кормить, я дописываю. Я только с приездом Ханны узнал предстоящую нам на будущее лето радость – ваш приезд в Ясную. Пока я не был женат, я не верил и не делал эти планы на год, а теперь верю и, как Соня говорит, мне кажется, что это будет завтра. Наша жизнь здесь в Самаре удалась, как нельзя лучше во всем, что зависит от нас, в особенности от Сони. Она поняла эту здешнюю, не такую, как ваша кавказская – блестящую, парадную, а степную, неопределимую, незаметную прелесть лучше, чем я ожидал».

Ввиду предстоящего бедствия Лев Николаевич обследовал ряд соседних крестьянских хозяйств и на основании полученных материалов написал статью, опубликованную в «Московских ведомостях». Эта деятельность вызывает полное сочувствие со стороны Софьи Андреевны. Она живо интересуется помощью голодающим, сбором пожертвований, статью называет «нашей статьей».

Согласие у них также и в том, что для них обоих, несмотря на весь ужас голода, интересы собственной семьи стоят на первом месте, и они огорчены, что убытки нарушают их хозяйственный план. Так это представляется по документам Софьи Андреевны.

Она пишет сестре по возвращении в Ясную Поляну: детям «везде весело, а мы оба – старички – что-то мрачны. Погода суровая, дождь идет, денег истратили много и не получили ничего, жизнь свою еще не наладили… А нам после крошечного хутора так кажется просторен и велик наш дом. И опять нет денег, чтоб его отделать получше! Но Левочка обещает, несмотря ни на что, исправить и перебить кое-что».

Поделиться с друзьями: