Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения
Шрифт:

Несколько иначе сложились у Толстого отношения с сыном Львом. В первое время Лев Львович увлекался идеями отца, вел с ним беседы на эти темы, считал себя его последователем. Но Лев Николаевич, как ни приятно ему было найти единомышленника в своей семье, недоверчиво относился к этому увлечению, видел в нем что-то искусственное, поверхностное. В дневнике он отметил такой случай: «У Левы просил прощения за то, что огорчил его. Начался во время чая, при Дунаеве [310] , разговор об образе жизни, времени repas; он упрекал мать, а я сказал, что он с ней вместе. Он сказал, что они все говорят (и необыкновенно это), что нет никакой разницы между Машей, Чертковым и им. А я сказал, что он не понимает даже, в чем дело, сказал, что он не знает ни смирения, ни любви, принимает гигиенические заботы за нравственность. Он встал с слезами в глазах и ушел. Мне было очень больно и жалко его и стыдно. И я полюбил его».

Перед Львом Львовичем вставал даже вопрос об отказе от военной службы по религиозным убеждениям. Но вера его была поверхностной, он явился в полк и по болезни был освобожден [311] .

Возможно, что на душевное состояние Льва Львовича повлияло тяжелое физическое недомогание, развившееся после перенесенного им на голоде в Самарской губернии тифа. Но он быстро отходил от своих прежних увлечений, и вскоре вполне определилось его новое отношение к отцу. Лев Львович взял на себя роль идейного противника отца. Теперь он вызывающе держится с Львом Николаевичем, пишет книги против него, выступает в правой печати с резкой полемикой против «толстовства». Не говоря уже о том, какое неприятное впечатление производит это на общество [312] , деятельность сына, его отношение угнетающе действуют на Льва Николаевича.

«Лева… приучает меня к доброте, несмотря на причиняемую боль своими глупыми, бездарными и бестактными писаниями.

Письмо

сыну: «Я получил твое письмо, Лева, и, к сожалению, почувствовал, что не могу тебе писать просто и искренно, как я желаю относиться ко всем людям, а особенно к сыну. Твое непонятное для меня и очень тяжелое недоброе отношение ко мне сделало то, что из невольного чувства самосохранения стараюсь, как можно [меньше] иметь общения с тобой. Будем надеяться, что это пройдет, как только пройдет такое недоброе отношение. Исправлять же это объяснениями не надо. Объяснения никогда не улучшают, а только ухудшают отношения. Прощай, желаю тебе того внутреннего блага, вследствие которого устанавливаются без заботы об этом самые дружеские отношения со всеми людьми… Пожалуйста, прими это письмо, как только можешь добрее и ничего мне не пиши об этом».

Из дневника А. Б. Гольденвейзера 1902 года (о крымской болезни Толстого): «Из детей в Гаспре не было одного Льва Львовича, которому Лев Николаевич продиктовал письмо… Читавшие письмо ко Льву Львовичу говорят, что это предсмертное прощальное письмо было глубоко трогательно. Письма этого отправить не пришлось, так как Лев Львович приехал в Гаспру сам. Когда он вошел ко Льву Николаевичу, Лев Николаевич сказал ему, что ему трудно говорить, а все, что он думает и чувствует, он написал в своем письме, и передал письмо сыну. Лев Львович прочел письмо тут же в комнате Льва Николаевича, потом вышел в соседнюю и на глазах всех сидевших там… разорвал письмо умирающего отца на мелкие кусочки и бросил в сорную корзину» [313] . Но как только намечается минутное сближение, Лев Николаевич пишет сыну: «Очень радостно сближение духовное с чужим человеком, а тем более радостно со своим близким, которого по привычной слабости мы привыкли считать более близким, чем другие люди. Мне радостно то, что я вижу теперь тебя всего. Нет в душе твоей уголка, который бы я не видел, или хотя бы не мог видеть. И это понятно, потому что в твоей душе горит тот истинный свет, который освещает жизнь людей. Помогай тебе Бог беречь и разжигать его. Вижу теперь ясно твои слабости, и они не раздражают, как прежде, даже не огорчают, а трогают. Мне жалко тебя за них, потому что знаю, что ты борешься с ними и страдаешь от них».

Совсем иные отношения у Толстого с дочерьми. Дочери приносят ему радость, согревают его своею лаской. Они – «теплая ванна для чувств». С ними жить ему легко, зато расставаться трудно. Спокойно и одобрительно относясь к женитьбе сыновей, Лев Николаевич болезненно переносит уход дочерей из семьи.

В 1897 году Мария Львовна выходит замуж за Н. Л. Оболенского [314] . Толстому ясно, что этот шаг изменит жизнь дочери, что круг интересов ее сузится и что она навсегда отказывается от тех идеалов, которыми прежде жила. Но любовь его к Марии Львовне так велика, что он старается скрывать боль, хотя и проговаривается часто, не хочет упрекать и ободряет ее. Говорит с ней прежним языком, языком единомышленника.

«Сейчас прочел твое письмо к Тане, милая, очень любимая Маша. Ты там пишешь, что жалеешь, что написала мне о своем душевном состоянии во всей его путанице. А я так очень рад и благодарен тебе. Все это я понимаю и ничего не имею сказать против твоего намерения, вызванного непреодолимым, как я вижу, стремлением к браку. Что лучше, что хуже, ни ты, ни я, никто не знает; я говорю не про брак, а про того или другого мужа. Но я тебе уже прежде как-то, помню, говорил про то, или не тебе, а Тане, что брак есть дело мирское, и, как мирское дело, по-мирски должен быть обдуман. И по твоей жизни в последнее время, рассеянной и роскошной более, чем прежде, и по жизни и привычкам Коли, – вы не только не будете жить по МарииАлександровски [315] , но вам нужны порядочные деньги, посредством которых жить. Одна из главных побудительных причин для тебя, кроме самого брака, т. е. супружеской любви, еще дети. Дети и нужда – это очень трудно и уже слишком явно – перемена независимости, спокойствия на самые тяжелые страдания. Как вы об этом судите?… Намерена ли ты просить дать тебе твое наследство? Намерен ли он служить и где? И, пожалуйста, откинь мысль о том, чтобы государственная служба твоего мужа могла изменить мое отношение к нему и твое отступление от намерения не брать наследства могло изменить мою оценку тебя. Я тебя знаю и люблю дальше и глубже этого, и никакие твои слабости не могут изменить мое понимание тебя и связанную с ним любовь к тебе. Я слишком сам был и есмь полон слабостей и знаю поэтому, как иногда и часто они берут верх. Одно только: лежу под ним, под врагом, в его власти и все-таки кричу, что не сдамся, и, дай справлюсь, опять буду бороться с ним. Знаю, что и ты так же будешь делать. И делай так. Только «думить надо, большой думить надо» [316] … Кроме смерти, нет ни одного столь значительного, резкого, все изменяющего и безвозвратного поступка, как брак».

«Два раза начинал тебе письмо и разрывал: и оттого, что я не в духе, и оттого, что сложно, неясно у меня в душе отношение мое к твоему положению. Ты верно угадала, что я вижу в этом падение, да ты это и сама знаешь. Но, с другой стороны, я радуюсь тому, что тебе жить будет легче, спустив свои идеалы и на время соединив свои идеалы с своими низшими стремлениями (я разумею детей). Мое же чувство к тебе – к тебе духовной, к тому, что я люблю в тебе, – остается совсем то же, потому что я знаю, что это духовно не изменится. А впрочем, кто вас знает. Исчезнуть не может, но затуманиться может. Ну, поживем если, то увидим. Одно несомненно, что я теперь люблю тебя такой, какая ты и какой я».

«Маша замужем, и мне жалко, жалко. Не такая она, чтоб этим удовлетвориться. Она слаба и болезненна; боюсь, что уже кается, хотя не говорит. Да и нельзя говорить, потому что он очень хороший, чистый, честный, чрезвычайно правдивый человек».

«Маша для меня вроде как человек пьяный. Я знаю, что она поймет меня, но не теперь. Теперь с ней говорить нельзя, пока она не выспалась и не переболела похмельем… Избави нас Бог от этих опьянений. Эти опьянения не хуже религиозности, патриотизма, аристократизма ставят преграды между людьми, мешают тому единению, которого хочет Бог. Живешь рядом, вместе всю жизнь и живешь как чужой. Так у меня теперь с Машей и ее мужем. Не мог я ей сказать, что этот ее брак «a failure» [317] , несмотря на то, что он прекрасный юноша. А не говорю этого, остается невысказанное. И жалко так дожить».

«Чувствую ли я разъединение с тобой после замужества? – пишет Лев Николаевич дочери. – Да, чувствую, но не хочу чувствовать и не буду» [318] .

Его письма к Марии Львовне спустя семь лет после замужества, во время ее беременности: «Милая Машенька, не писал тебе потому, что вдали от тебя, не переставая, испытываю чувство страха как-нибудь потревожить тебя. Хожу все по отношению тебя на цыпочках. Ну, что будет, то будет, а что будет, то и должно быть. Теперь близко решение, и я с большим волнением жду… Ужасно странно, таинственно это зарождение жизни в другой жизни и независимость судьбы этой жизни от того существа, в котором она зарождается. Странно потому, что нам кажется, что это почти одна жизнь в одном теле, а в действительности это такая же независимая от тебя жизнь теперь, какою она будет, если проживет до 20, 30 лет. Надеюсь, что Коля не даст тебе этого письма, а я на цыпочках также уйду, как пришел. Прощай, душенька, целую тебя».

После неудачных родов Лев Николаевич пишет дочери:

«Грустно, но хорошо то, что ты пишешь. Подкрепи тебя Бог. С другими я боюсь употреблять это слово, Бог, но с тобой, я знаю, что ты поймешь, что я разумею то высшее духовное, которое одно есть и с которым мы можем входить в общение, сознавая его в себе, непременно нужно это слово и понятие. Без него нельзя жить. Мне вот сейчас грустно. Никому мне этого так не хочется сказать, как тебе… Ты вот пишешь, что недовольна своей прошедшей жизнью. Все это так надо было и приблизило тебя к тому же… О тебе скажу, что ты напрасно себя коришь. На мои глаза, ты жила хорошо, добро, без нелюбви, а с любовью к людям, давая им радость, первому мне. Если же недовольна и хочешь быть лучше – давай Бог… О твоих родах иногда думаю, что правы шекеры… Они говорят, что кирпич пусть делают кирпичники, те, которые ничего лучшего не умеют делать, а мы (они про себя говорят) из кирпичей строим храм. Хорошо материнство, но едва ли оно может соединиться с духовной жизнью. Нехорошо тут ни то, ни се: поползновение к материнству и чувственность, с которой труднее всего в мире бороться молодым. Но все-таки все идет к хорошему, к лучшему».

В 1899 году Татьяна Львовна выходит замуж за М. С. Сухотина [319] , который на много лет ее старше и имеет взрослых детей от первого брака.

Льва Николаевича это пугает, и жалко ему расстаться с заветной мечтой, что старшая дочь, названная в честь Т. А. Ергольской, повторит пример самоотверженной девственницы. Но в нем говорит и отцовская ревность, он негодует и жалуется

Марии Львовне:

«Пошел на Козловку и встретил около границы едущего Сухотина и пригласил его с собой. Таня же ездила в Бабурине за ванной. Все было хорошо, но, возвращаясь назад с Козловки, мы встречаем Таню в шарабане, едущую навстречу. Я, разумеется, не поехал, а она поехала с ним, а теперь, перед ужином, ушла в сад. Ужасно жалко и гадко. Я ей скажу, но я знаю, что это бесполезно…

У меня ощущение, что в последнее время все женщины угорели и мечутся, как кошки по крышам. Ужасно это жалко видеть и терять перед смертью последние иллюзии. О, какое счастье быть женатым, женатой, но хорошо, чтобы навсегда избавиться от этого беганья по крыше и мяуканья…

Весна удивительна по красоте. Я сейчас ходил на Козловку и принес кашки – клевер белый и красный. А теперь полная луна между пришпектом и липовой аллеей поднимается, и свищут и чокают десятки соловьев».

«Сейчас говорил с Таней, очень любя, очень ругал ее за ее эгоистическую жизнь. Вопрос ее не между ею и Сухотиным, а между ею и Богом. Несчастие всех нас, и ее особенно, то, что мы забываем то, что жизнь для себя, для своего счастья есть гибель. Она забыла и погибает. Я мучаюсь в той мере, в которой это забываю».

После свадьбы Татьяны Львовны Софья Андреевна пишет сестре: «Ты не можешь себе представить, до чего мы с Левочкой горюем и тоскуем, проводив Таню. И знаешь, если б я была одна огорченная, мне было бы легче, а горе Левочки удвояет мое собственное. Обвенчали мы ее с Сухотиным 14-го утром. Народу было очень мало… всего человек тридцать. Венчали в нашем приходе. Таня не надела даже вуали и цветов, а простоволосая. Был завтрак, шампанское, конфеты, цветы, фрукты. Но было так мрачно, точно похороны, а не свадьба. Когда Таня пошла прощаться с Левочкой, он так плакал, что страшно было на него смотреть. Я ее благословила с Сашей и крепилась при ней. Но когда она уехала в церковь, и я вошла в ее опустевшую комнату, на меня нашло такое безумное отчаяние, я так рыдала, точно после смерти Ванички. И как сердце мое не разорвалось!

Весь день мы все плакали. Ночевала Таня дома, а Сухотин у своей сестры. На другой день все обедали у нас рано, в три часа, и потом проводили молодых (?) на железную дорогу. Левочка тоже ездил, и много, много было провожающих, – Таню все особенно любили. Домой вернулись в опустевший дом, и опять все плакали. На другой день Левочка пришел обедать, посмотрел на прибор и стул рядом с ним (никто не решился его занять) и с такой печалью сказал: «А Таня не придет». А сегодня после обеда опять, как будто с шуточкой, а в сущности очень горько, сказал: «Ну, теперь пойдемте все к Тане». Не ожидала я, что так мы все будем по ней грустить».

Из дневника Льва Николаевича: «Таня уехала зачем-то с Сухотиным. Жалко и оскорбительно. Я 70 лет все спускаю и спускаю мое мнение о женщинах, и все еще и еще надо спускать. Женский вопрос! Как же не женский вопрос? Только не в том, чтобы женщины стали руководить жизнью, а в том, чтобы они перестали губить ее».

XIII

Вскоре после отъезда Татьяны Львовны обычная жизнь восстанавливается в осиротевшем доме, с теми же заботами, с прежними занятиями.

Интересы Льва Николаевича и Софьи Андреевны неизменно продолжают быть обособленными. Ее энергия направлена на семью, его внимание сосредоточено на религиозных вопросах. Приближающаяся старость убавляет силы Софьи Андреевны и придает особую благостность настроениям Льва Николаевича. Внешняя обстановка тяготит его, но он умеет находить радость в другой области. Отношения между мужем и женой спокойные, дружественные.

Софья Андреевна пишет сестре: «Жизнь меня забрала так, как давно не забирала. Требованья семьи и людей относительно меня возрастают не по дням, а по часам. Я думала, что с отсутствием Тани опустеет мой дом. Вышло наоборот: никогда не было столько посетителей и гостей и живущих, как в нынешнюю зиму. С утра до ночи и ежедневно я никогда ни одной минуты не бываю одна, и это подчас невыносимо утомительно».

«Мне очень, очень хорошо, – пишет Лев Николаевич в дневнике. – Были тяжелые настроения, но религиозное, чувство побеждало… До умиления трогает природа – луга, леса, хлеба, пашни, покос. Думаю, не последнее ли доживаю лето. Ну, что ж, и то хорошо. Благодарю за все, – бесконечно облагодетельствован я. Как можно всегда благодарить, и как радостно».

«Грешен тем, что и прежние дни, и в особенности нынче чувствую Sehnsucht [320] к смерти: уйти от всей этой путаницы, от своей слабости, не скажу – своей личной, но условий, в которых особенно трудно вступить в новую школу… А может быть, это-то и нужно. И на это-то я и живу еще, чтобы здесь, сейчас бороться со злом в себе (а потому и кругом себя). Даже наверно так. Помоги мне то, что может помочь. Плачу почему-то, пиша это. И грустно, и хорошо. Все невозможно, кроме любви. И все-таки, как праздника, именно праздника, отдыха, жду смерти. От Маши милое письмо. Как я люблю ее, и как радостна атмосфера любви и как тяжела обратная». – «Как само собой растет тело младенца, так сам собой растет дух старика, освобождаясь от страстей».

«От Сони хорошие письма. Очень жаль ее».

«У нас все хорошо, – сообщает Софья Андреевна сестре, – Левочка очень бодр и здоров, пишет все статью «Новое рабство» о рабочих, капиталах и проч.».

В день 38-й годовщины их свадьбы, находясь в Москве, она отправляет Льву Николаевичу письмо в Ясную.

«Сейчас встала, и первое, что мне захотелось сделать, это написать тебе, милый Левочка, и вспомнить тот день, который соединил нас на многие, прожитые вместе годы. Мне стало очень грустно, что мы не вместе сегодня, но зато я гораздо глубже, умиленнее и лучше отношусь сердцем к воспоминаниям нашей жизни и к тебе, и мне захотелось поблагодарить тебя за прежнее счастье, которое ты мне дал, и пожалеть, что так сильно, полно и спокойно оно не продолжилось на всю нашу жизнь… Целую тебя, и давай еще подольше поживем вместе. Твоя Соня Толстая».

24 февраля 1901 года было опубликовано постановление Синода об отлучении Толстого от церкви. Софья Андреевна немедленно отправляет митрополиту Антонию свое искреннее резкое письмо в ответ на это постановление [321] . Решение церкви оскорбляет ее, она встает на защиту мужа, и на этот раз ее сочувствие на стороне разночинцев, студентов, всех тех, кто разделяет ее негодование. Отлучение совпало со студенческими волнениями, и уличные демонстрации Софью Андреевну не пугают, наоборот, она вполне одобряет их.

Сестре она пишет: «Милая Таня, мы пока еще в Москве и пережили эти дни здесь много интересного. После ваших киевских студентов взбунтовались наши московские. Но совсем не по-прежнему. Разница в том, что раньше студентов били мясники, и народ им не сочувствовал. Теперь же весь народ: приказчики, извозчики, рабочие, не говоря об интеллигенции, все на стороне студентов. 24 февраля было воскресенье, и в Москве на площадях и на улицах стояли и бродили тысячные толпы народа. В этот же день во всех газетах напечатано было отлучение от церкви Льва Николаевича. Глупее не могло поступить то правительство, которое так распорядилось. В этот день и в следующие мы получили столько сочувствия и депутациями и письмами, адресами, телеграммами, корзинами цветов и проч. и проч. Негодуют все без исключения, и все считают выходку Синода нелепой. Но лучше всего то, что в этот день, 24 февраля, Левочка случайно вышел гулять, и на Лубянской площади кто-то иронически про него сказал: «Вот он, дьявол в образе человека!» Многие оглянулись, узнали Льва Николаевича и начали кричать ему: «Ура, Лев Николаевич! Здравствуйте, Лев Николаевич! Ура! Привет великому человеку!» и все в этом роде. Левочка хотел уехать на извозчике, а они все стали уезжать, потому что толпа и крики «ура» усиливались. Наконец, привел какой-то техник извозчика, посадили Левочку, народ хватался за вожжи и лошадь. Конный жандарм вступился, и так Левочка прибыл домой».

Все это время Льву Николаевичу очень нездоровилось. Еще летом 1900 года он писал: «Я было захворал, но теперь поправился. Все эти частые заболевания очень хорошо приготавливают к большой перемене, на которую смотрю в самые счастливые минуты совершенно безразлично, а в дурные с вожделением.

«Он всю зиму хворал, – то одно, то другое, – и похудел очень». Неопределенная болезнь часто возвращалась, и летом 1901 года положение ухудшилось.

«Ты спрашиваешь, милая Таня, о Левочке, – пишет Софья Андреевна сестре. – Мне грустно тебе и отвечать на это, так как я должна тебе писать правду. Он этот год вдруг совсем постарел, исхудал, упал силами, постоянно чем-нибудь хворает. То болят ноги, встать с места больно, то руки болят, сводит пальцы, то желудок не варит. Иногда всю ночь стонет, ревматизмы ли это или перерождение артерий, или плохое кровообращение, трудно узнать. Ему теперь делают соленые горячие ванны, и пьет он воды. Верхом не ездит, ходит мало, ест очень осторожно».

В конце июня Лев Николаевич слег в постель. Софья Андреевна сообщает сестре: «Очень болен Левочка. У него сделалась лихорадка, два вечера был жар, и это имело такое дурное влияние на его сердце, что оно совсем отказывается служить. Хинином остановили на сегодня лихорадку, сейчас 8 час. вечера, и жару нет. Но температура утром была 35,9 а пульс 150. Это считается очень дурным признаком. Доктор живет неотлучно до завтра вечера и говорит, что завтрашний день все решит. Если сердце угомонится, то Левочка может еще на этот раз встать; но во всяком случае жить долго не может. Съезжаются понемногу дети: Сережа, Илья с семьей, Маша с Колей здесь. Выписали телеграммой бедную, беременную Таню, Андрюшу и Мишу. Лева в Швеции, и ему еще не давали знать.

Поделиться с друзьями: