Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения
Шрифт:
В тот же день Лев Николаевич пишет своему другу и единомышленнику М. А. Шмидт: «Как радостна близость к смерти. Не говоря о любви окружающих, находишься в таком светлом состоянии, что переход кажется не только не странным, но самым естественным. Доктора говорят, что могу выздороветь, но когда я в хорошем духе, мне жалко терять, что имею».
Софья Андреевна не замечает торжественности настроения Льва Николаевича и болезнь его воспринимает только как личное горе, как угрозу потери любимого мужа. Ей страшно за Льва Николаевича, грустно видеть его физическую беспомощность. В марте, когда всякая опасность миновала, она пишет А. Б. Гольденвейзеру: «Конечно, никогда уже я не буду жить той полной содержания и интереса жизнью, которой жила в Ясной Поляне и Хамовническом переулке, это кончено навсегда для всех, кто хоть какое-нибудь принимал участие в этой жизни. И это невыносимо жаль.
Едва Лев Николаевич оправился от тяжкой болезни, как в середине апреля снова захворал брюшным тифом. Душевное состояние его остается прежним, хотя минутами и заметна усталость.
«Как ясно, когда стоишь на пороге смерти, что это несомненно так, что нельзя жить иначе. Ах, как благодетельна болезнь! Она хоть временами указывает нам, что мы такое и в чем наше дело жизни. «Да будет воля того, по чьему закону я жил в этом мире (в этой форме) и теперь, умирая, ухожу из этого мира (из этой формы). Волю эту я знаю только по благу, которое она дала мне, и потому, уверенный в ее благости, спокойно, и, поскольку верю, радостно отдаюсь ей».
«Слабость и тоска». «Тиф прошел, но все лежу. Жду третьей болезни и смерти. В очень дурном настроении… Сейчас молюсь. И молитва, как всегда, помогает».
В письме к сестре Софья Андреевна сообщает о своем настроении: «Да, милая Таня, тяжелое мы пережили время; хуже этой зимы, после смерти Ванички, я ни одной не помню, во всей моей жизни. И, как контраст нашей жизни, наглый Крым цветет миллионами роз, белых акаций и множества других цветов, море синее с лодочками и пароходами, все зелено, ярко, свежо. И все это видишь из окон нашей тюрьмы, из которой никогда нельзя выйти, да и не хочется выходить. Весь интерес, все цели, заботы, труд, все направлено на то, чтоб облегчить Левочке его тяжелое положение. И я уверена, что все это от Крыма; это такое зараженное, инфекционное место, что не чаешь, когда выберешься. Тиф у Левочки прошел, это прямо чудо, что он выздоровел от двух смертельных болезней. Прямо выходили».
С возвращением Толстых в Ясную Поляну вернулись прежние хозяйственные заботы, и энергия Софьи Андреевны все так же направлена на укрепление материального благосостояния семьи. Она предпринимает осенью очередное издание и, в целях обеспечения его, убеждает Льва Николаевича взять у Марии Львовны подписанную им в прошлом году выписку из дневника о завещании и отдать документ ей. Переговоры ведутся в атмосфере очень тяжелой. В эти дни Н. Л. Оболенский пишет цитированное выше письмо с изложением всей истории завещания, в свою очередь Софья Андреевна в таком же раздраженном тоне делает пространную запись в дневнике. Письмо Оболенского к В. Г. Черткову датировано 8 октября 1902 года. 10 октября Софья Андреевна отмечает в дневнике: «Когда произошел раздел имущества в семье нашей, по желанию и распределению Льва Николаевича, дочь Маша, тогда уже совершеннолетняя, отказалась от участия в наследстве родителей как в настоящее, так и в будущее время. Зная ее неправдивую и ломанную натуру, я ей не поверила, взяла ее часть на свое имя и написала на этот капитал завещание в ее пользу. Но смерти моей не произошло, а Маша вышла замуж за нищего – Оболенского и взяла свою часть, чтобы содержать себя и его. Не имея никаких прав на будущее время, она, почему-то тайно от меня, переписала из дневника своего отца – 1895 года – целый ряд его желаний после его смерти.
Там, между прочим, написано, что он страдал от продажи своих сочинений и желал бы, чтобы семья не продавала их и после его смерти. Когда Лев Николаевич был опасно болен в июле прошлого, 1901 года, Маша тихонько от всех дала отцу эту бумагу, переписанную ею из дневника, подписать его именем, что он, больной, и сделал».
«Мне это было крайне неприятно, когда я об этом случайно узнала. Отдать сочинения Льва Николаевича в общую собственность я считаю и дурным и бессмысленным. Я люблю свою семью и желаю ей лучшего благосостояния, а передав сочинения в общественное достояние, мы наградили бы богатые фирмы издательские, вроде Маркса, Цейтлина [322] (евреев) и другие. Я сказала Льву Николаевичу, что
если он умрет раньше меня, я не исполню его желания и не откажусь от прав на его сочинения, и если бы я считала это хорошим и справедливым, я при жизни его доставила бы ему большую радость отказа от прав, а после смерти это не имеет уже смысла».«И вот теперь, предприняв издание сочинений Льва Николаевича, по его же желанию оставив право издания за собою и не продав никому, несмотря на предложение крупных сумм за право издания, мне стало неприятно, да и всегда было, что в руках Маши бумага, подписанная Львом Николаевичем, что он не желал бы продавать его сочинений после его смерти. Я не знала содержания точного и просила Льва Николаевича мне дать эту бумагу, взяв ее у Маши».
«Он очень охотно это сделал и вручил мне ее. Случилось то, чего я никак не ожидала: Маша пришла в ярость, муж ее кричал вчера Бог знает что, говоря, что они с Машей собирались эту бумагу обнародовать после смерти Льва Николаевича, сделать известной наибольшему числу людей, чтобы все знали, что Лев Николаевич не хотел продавать свои сочинения, а жена его продавала».
Лев Николаевич перестает быть таким радостным, каким был во время болезни. Он часто с умилением вспоминает торжественные минуты умирания, но окружающая обстановка, видимо, снова угнетает его, и мрачное настроение иногда возвращается.
«Очень тяжелый день. Болит печень, и не могу победить дурного расположения», – записывает Лев Николаевич ночью в дневнике.
Софья Андреевна по-своему оценивает это состояние.
«Ведь на днях ему 74 года. Духом он довольно мрачен, непроницаем, необщителен, неприветлив ни с кем, точно все виноваты, что он дряхлеет», – сообщает она сестре 11 августа.
29 сентября, кончая тетрадь дневника, Лев Николаевич отмечает: «Два года и четыре месяца. Много пережито и все хорошее».
К концу осени здоровье вполне восстановилось. Лев Николаевич «очень поправился, пополнел, и всегда довольный и даже радостный. Пишет статью «[Обращение] к духовенству» и к ней приложение – духовную «легенду» художественную». Жизнь пошла по-прежнему.
Спустя несколько месяцев, уже в 1903 году, Софья Андреевна пишет сестре: «У нас неперестающая суета и народ. Чем больше живешь на свете, тем все больше наваливается разных отношений, обязательств, знакомств, труда. Я решительно никого не приглашаю, а все время гости, гости без конца, и мне иногда от усталости просто плакать хочется. Не говоря уже про детей и внуков – это и естественно и приятно – но родственников, чужих, иностранцев, всякого народа толчется в Ясной непрерывно. Забота о помещении, еде, лошадях и экипажах, постелях занимает столько времени и соображения, что жить некогда».
«Живу я с Левочкой скоро 41 год, и какой-то у меня безумный вечный страх, что он без меня умрет. Куда ни поеду, все спешу, мучаюсь, и даже, приехав, заболеваю от нервного переутомления… Левочка здоров, бодр, много гуляет, к сожалению, опять много верхом ездит и лихорадочно, спешно работает свою умственную работу, точно спешит при жизни сделать как можно больше».
«Ты мне как-то писала, что нам с тобой мало жить осталось. Что мне-то о себе думать! Я отжила содержательно и полно свою жизнь и теперь все кончила. Вот Левочке жаль уходить из жизни, хоть ему и 75 лет. Он так мог бы еще много работать».
XIV
Следующие годы не богаты внешними событиями, но духовная работа Толстого идет очень напряженно. Вопрос об участии в окружающей жизни, вопрос о семье не перестает волновать его. Временами ему «совестно за роскошную жизнь», и он упрекает себя, что «нет ни духовных, ни физических сил изменять». В другие минуты смиряется, надеясь, что жертва приносит добро. «Я покорился совершенно соблазнам судьбы и живу в роскоши, которой меня окружают, и в физической праздности, за которую не перестаю чувствовать укоры совести. Утешаюсь тем, что живу очень дружно со всеми семейными и не семейными и кое-что пишу, что мне кажется важным. Очень много есть такого».
Но при общении с единомышленниками Лев Николаевич опять больно чувствует свое внешне фальшивое положение.
«Как ни кажется странно и недобро то, что я, живущий в роскоши, позволяю себе советовать вам продолжать жить в нужде, я смело делаю это, потому что ни на минуту не могу усомниться в том, что ваша жизнь есть жизнь хорошая, перед совестью, перед Богом, и потому самая нужная и полезная людям, – пишет Лев Николаевич М. С. Дудченко [323] , – а моя деятельность, как бы она ни казалась полезной людям, теряет, хочется думать, что не все, но уже, наверное, самую большую долю своего значения вследствие неисполнения самого главного признака искренности того, что я исповедаю».