Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза
Шрифт:
В том спокойном молчании и в том непостижимом для нас самих счастье я смотрел на свою мать. Мое счастье было для меня тем более удивительно, что это удовольствие приводило не столько к безудержному неистовству, познанному мною в одиночестве, сколько к созерцанию совершенства греха, которое подобно наркотику, но с коварной ясностью открыло мне головокружительно бесконечные возможности. Иначе говоря, меня волновала не столько Pea, обещавшая подарить мне ощутимое успокоение, сколько моя мать, хотя от нее я не мог ожидать ничего, кроме нематериального экстаза стыда. Конечно, Pea была притягательна, но я желал в ней не столько легкости удовольствия,
Мне пришлось на минуту удалиться. Пришла Pea. Вернувшись при звуках смеха и поцелуев, я взял бокалы и наполнил их. Шампанское перелилось через край.
— Но, Пьер, — тут же простонала Pea, — ты еще не поцеловал меня.
— Я сейчас вернусь, — сказала моя мать. — Пойду надену красивое платье.
Я тут же сжал Pea в объятиях.
— Пьер, — сказала Pea, — я обещала тебе, вспомни…
Я покраснел.
— Твоя мать сама напомнила мне об этом.
Мы посмеялись.
— Мне неудобно, — сказал я.
Она встала передо мной с вызывающим видом, смеясь от того, что мои губы были перепачканы помадой.
(Pea — смеющаяся над моими перемазанными губами, неожиданно попавшимися мне в зеркале, Pea — которую я не могу отделить от того вкуса помады на губах, что с тех пор воплощает для меня образ разврата, Pea — на миг в нерешительности передо мной, готовая выдать мне невыразимую непристойность, — Pea всегда неотступно преследовала меня; и сегодня Pea точно так же смотрит на меня, но сегодня ее прекрасное лицо (я мог бы сказать также — отталкивающее лицо) уже вышло из магического круга, созданного льющимся через край шампанским. Во мне это лицо возникает теперь лишь из глубины времен.
Наверное, так происходило со всеми, чьи отражения породило это повествование. Но, помимо всего прочего, воспоминание о Pea имело то преимущество, что было связано лишь с очень мимолетным появлением и с навязчивым фоном, на котором выделялась ее непристойность. Эта фоновая декорация — кармелитский монастырь, в который после самоубийства моей матери год спустя устремилась Pea. Счастливая Pea — перед ней открылось то самое пристанище, к которому это повествование не приводит, а от которого уводит прочь…
Вот в чем заключается моя гордость: чтобы заставить ждать несчастья — единственного несчастья — того, кто, читая эту несчастную книгу, окажется достоин того, чтобы навлечь на себя единственное благо, достойное этого имени, единственное, что не способно будет его обмануть…
Pea не смогла дойти до конца в этом смехотворном жертвоприношении: но все-таки ей следовало бы уберечь тот дар, в который она беспрестанно превращала свое тело, интимную и смехотворную радость, от заурядного обращения к узко ограниченной деятельности.)
Ужас, подспудно присутствовавший в предшествующих строках, позволяет мне опустить сцену, ставшую возможной благодаря отсутствию моей матери. Если бы я стал описывать ее забавные стороны, то тем самым
стремился бы выявить кошмарное их содержание, которое позднее проявилось в уходе Pea в монастырь.Сама по себе Pea не позволяла себе заметить тот ужас, что жил в ней. Но жила ли она сама в нем? Вероятно, лишь подобно тому, как девочка, которая играет на краю пропасти, внезапно чувствует ее, уже начав в нее соскальзывать и спасшись от страшного падения лишь благодаря какой-нибудь колючке, зацепившейся за юбку. И тем не менее девочка бросила вызов бездне.
Поднявшись из неудобной позы, Pea смеялась.
Но как мог я забыть безумные глаза, глаза, смотревшие на меня из другого мира, из самой глубины своей непристойности.
Теперь Pea смеялась, на этот раз она смеялась с нежностью.
— У меня из-за тебя голова задом наперед.
Я ответил ей на едином выдохе:
— У меня самого голова задом наперед.
— Пойду позову твою мать, — сказала она. На цыпочках вошла моя мать.
Она вошла не через ту дверь, откуда мы ее ждали.
Когда я ощутил, как она зажимает мне руками глаза, как она сама отдается тому безумному смеху, который, несмотря на неодолимость своего порыва, звучал словно чуждый для нее (подобно черной маске, которую она надела накануне самоубийства), и как она слабо позвала меня «ку-ку!» — мне показалось, что никто не мог бы более извращенно вновь обрести счастливую беспорядочность детства. Моя мать в чудесном платье была вызывающе красива. Декольте на спине доходило до границ непристойности. Я обнял ее, и меня охватило волнение, словно продолжавшее собой то волнение, которое только что вызвала во мне ее подруга. Мне хотелось умереть от этого безумного перевертывания, к которому, как я думаю, сегодня ничто уже не может приблизиться.
Pea, розовая от счастья, принесла бокалы.
Она сказала тихим голосом, прижимая меня к своему плечу:
— Мой цыпленочек, мой миленький, я твоя жена! Выпьем же с твоей матерью за наше счастье!
Моя мать подняла бокал.
— За вашу любовь! — сказала она.
Она опять говорила тем пошловатым тоном, от которого во мне все холодело.
Мы с Pea ответили ей. Мы спешили выпить, чтобы продолжить свое безумное опьянение, которое только и могло быть соизмеримо с нашим лихорадочным состоянием.
— Мама! — сказал я ей. — Поехали ужинать. Я уже пил, но хочу еще. Может ли быть на свете более чудесная мать, более божественная мать?
На ней была огромная черная шляпа, обернутая огромным белоснежным пером; эта шляпа держалась на эфемерном сооружении из светлых волос; платье телесного цвета; хотя моя мать была высокого роста, она казалась мне крохотной, легкой, лишь крылья плеч и небесные глаза; в этих претенциозно пышных оборках она была словно легкая птица на ветке, а точнее, легкий птичий свист.
— Знаешь, мама, чего ты лишилась в этом наряде?
— …
— Серьезности, мама: всей своей серьезности! Будто ты сбросила груз всякой серьезности, какая только есть в мире. Ты мне больше не мать. Тебе тринадцать лет. Ты мне больше не мать: ты моя лесная птица. У меня голова кружится, мама. Она кружится уже слишком сильно. Не правда ли, мама, ведь так лучше — потерять голову. Вот я ее и потерял.
— А теперь, — сказала моя мать, — оставляю тебе Pea. Я ужинаю, Пьер, с другими подругами, которые ждут меня в том же самом месте, но будут есть в другом зале, так же скрытом от нескромных взглядов, как и ваш.