Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза

Батай Жорж

Шрифт:

Как мне было больно уходить в эту безмерность, лежащую передо мной; снег больше не падал, мела поземка. Местами снег доходил до колен. Я бесконечно поднимался по склону. От ледяного ветра в воздухе было такое напряжение, такое буйство, что виски мои, казалось, расколются на части и из ушей хлещет кровь. Не могу придумать никакого выхода — разве что замок… а там собаки Эдрона… смерть… Так я шел, черпая силы из бреда.

Мне было конечно же очень больно, но я понимал, что в некотором смысле нарочно усугублял свои страдания. В них не было ничего общего с теми муками, что — беспомощно — пассивно испытывает узник, которого подвергают пыткам, или заключенный концлагеря, который валится с ног от голода, или пальцы, ставшие сплошной

раной, которую бередит соль. От этого яростного холода я сходил с ума. Вся спящая во мне безумная энергия, напряженная до предела, кажется, скрыто смеялась над моими скорбно искусанными губами, смеялась — без сомнения, рыдая — над Б. Кто лучше меня знал ограниченность Б.?

Но — поверите ли? — наивное желание пострадать, ограниченность Б. — все это лишь обостряло мои муки; в моей душевной простоте дрожь распахивала меня нараспашку той тишине, что простиралась дальше всякого постижимого пространства.

Я был далек, так далек от мира спокойных размышлений, в моем несчастье была та электрическая сладость пустоты, что похожа на выворачиваемые ногти.

Я дошел до пределов истощения, силы покидали меня. Какой жестокий холод — невозможно, бессмысленно, напряженно жестокий, как в бою. Возвращаться уже слишком далеко. Как скоро я упаду? Буду лежать неподвижно, и меня заметет снегом. Стоит упасть, и скоро я умру… Если только не доберусь раньше до замка… (Теперь я смеялся над этими людьми из замка: пускай делают со мной все что угодно…) В конце концов я ослабел невероятно, шел все тише и тише, с диким трудом выволакивая ноги из снега, я был словно зверь, который уже исходит пеной, но бьется до конца и обречен на жалкую смерть во тьме.

Мне ничего не хотелось — только бы узнать или, может быть, замерзшими пальцами прикоснуться к ее телу (моя рука уже сама так холодна, что она могла бы слиться с ее рукой) — резавший мне губы холод был яростен, как сама смерть; когда я вдыхал его, когда я жаждал его — эти мучительные мгновения преображались. В воздухе и везде вокруг я снова обретал ту вечную, бессмысленную реальность, которую познал лишь однажды, в спальне одной мертвой женщины: словно все замерло в прыжке.

Там, в спальне мертвой женщины, каменное молчание, границы рыданий отходили далеко-далеко, и сквозь разрывы нескончаемо рыдающего, снизу доверху разорванного мира проглядывал бесконечный ужас. Такая тишина — по ту сторону боли. Это не ответ на вопрос, коим является боль: ведь тишина — ничто, она подменяет собой даже все мыслимые ответы, и любая возможность оказывается в подвешенном состоянии — при абсолютном беспокойстве.

Как сладок страх!

Трудно представить себе, как мало страдания в боли, как она поверхностна по природе своей, как мало реальности в ужасе, как похож он на грезу. Но я погружался в дыхание смерти.

Что мы знаем о жизни, если смерть любимого существа не доводит ужас (пустоту) до такой степени, чтобы мы уже не смогли переносить его прихода; зато удается узнать, от какой двери этот ключ.

Как изменился мир! Как он был прекрасен в ореоле лунного света! Вся охваченная смертью, М. — в нежности своей — источала такую святость, что у меня сжималось горло. Перед смертью она предавалась разврату, но как дитя, — отважно и отчаянно, и в этом несомненный знак святости (которая снедает и поглощает тело) — и это окончательно превращало ее тревогу в эксцесс — в прыжок по ту сторону любых границ.

Смертью преображенное — боль моя постигала его, словно докрикивалась.

Я терзал себя, и замерзший лоб — замерзший как-то изнутри, очень болезненно, — и звезды, появившиеся в зените среди облаков, измучили меня окончательно; я был гол, обезоружен от холода; от холода раскалывалась голова. Уже безразлично, что я падаю, продолжаю

непомерно страдать, умираю. Наконец, я увидел темную массу — без единого огонька — замка. Ночь налетела на меня, словно хищная птица на несчастную жертву, холод внезапно захватил мое сердце: я не дойду до замка… в котором обитает смерть; но смерть…

III

Те вороны на снегах, под солнцем, те вороны, тучи которых я вижу со своей кровати, призывы которых я слышу в своей спальне, а что, если они…

…те же самые, которые вторили крику Б., когда ее отец?..

Как я был изумлен, проснувшись в этой комнате, залитой солнцем, наполненной сладостным теплом от печи! Складки, напряжения, изломы устойчивой, как привычка, боли еще привязывали меня к тревоге, которую уже ничего не оправдывало. Словно жертва подвоха, я цеплялся за слова: «вспомни, — говорил я себе, — о своем жалком положении». Я с трудом встал, плохо держась на ногах, мне было больно. Опираясь на стол, я поскользнулся — с него упал флакон и разбился. В комнате было тепло, но я дрожал, на мне была надета какая-то странная слишком короткая рубашка, доходившая мне спереди до пупка.

Б. вошла, как порыв ветра, и закричала:

— Сумасшедший! Быстро в постель! Ну нет же… — заикаясь, плача.

Словно рыдающий ребенок, которому внезапно захотелось смеяться, но вместе с тем нужно еще хоть немножечко пострадать, а уже не получается… я одернул край своей рубашонки, я лихорадочно дрожал, и, невольно смеясь, я не мог помешать ему приподняться… Б. набросилась на меня с рассерженным видом, но я видел, что она сама смеялась в этой своей ярости…

Ей пришлось (я сам ее попросил, не в силах больше ждать) оставить меня на минуту одного (для нее самой было не так неудобно посмущаться без меня, пройтись на минуту по пустоте коридоров). Я подумал о свинских привычках любовников, мои силы были на пределе, но мне было весело, меня нервировало и забавляло, что все детали данной операции требуют бесконечного количества времени. Я должен был на несколько минут отложить свою жажду узнать. Расслабленно забывшись, я неподвижно лежал в постели, и вопрос «что случилось?» звучал весело, как пощечина.

Я цеплялся за последнюю возможность тревоги.

Б. робко спрашивала меня: «Тебе лучше?»; я отвечал вопросом: «Где я?», сам поддаваясь той застывшей панике, которую выражают расширившиеся зрачки.

— Дома, — ответила она. — Да, — продолжала она. — В замке.

— А… твой отец?

— Об этом не беспокойся.

У нее был вид виноватого ребенка.

— Он умер, — через мгновение сказала она.

Она быстро роняла слова, низко опустив голову…

(Мне стала ясной та телефонная сцена. Впоследствии я узнал, что своими криками и плачем: «Умоляю вас, мадам», — я смешил десятилетнюю девочку.)

Решительно, у Б. были какие-то бегающие глаза.

— Он здесь?.. — спросил я еще.

— Да.

Она посмотрела на меня украдкой.

Наши глаза встретились: в уголках ее глаз затаилась улыбка.

— Как меня нашли?

Б. показалась мне совсем растерянной. Само отчаяние произносило вместо нее:

— Я спросила у его преподобия: «Что это за холмик в снегу?»

Надломанным больным голосом я спросил снова:

— В каком месте?

— На дороге, рядом с поворотом к замку.

— Вы меня несли?

— Преподобный отец и я.

— Что вы делали с преподобным отцом?

— Хватит нервничать: ты должен теперь дать мне договорить, больше не перебивай меня… Мы вышли из дома около десяти часов. Сначала мы с А. поужинали (мама не пожелала ужинать). Я старалась изо всех сил, но нам было очень трудно уходить. Кто знал, что ты до такой степени потеряешь голову?

Она положила руку мне на лоб. Рука была левая (в этот момент, мне показалось, что все пошло вкривь и вкось, — правая висела на перевязи). Она заговорила снова, но рука ее дрожала.

Поделиться с друзьями: