Непрочитанные письма
Шрифт:
— Помнишь, на съезде говорилось, что необходимо перейти к экономическим методам руководства на всех уровнях народного хозяйства. И еще говорилось о том, что партийные комитеты не должны подменять хозяйственные органы...
— Помню, конечно.
— А я помню еще, что, когда ты заведовал отделом нефти и газа, вы с Геной Петелиным до ночи тут были на связи с УБР да НГДУ, какие-то жуткие сводки составляли. Да и сейчас, наверное, когда за эту суточную добычу деретесь, покоя от вас ни одному телефону в области нет.
— К чему ты клонишь?
— Как было на съезде сказано? Партия формулирует главные задачи в социально-экономической и духовной областях жизни. Главные! А повседневной экономической работой должны быть заняты экономические органы управления...
А если еще ввести регион, размечтался я, в рамки эксперимента по самофинансированию? Тридцать процентов прибыли туда, семьдесят — сюда. Может, тогда и начнется комплексное освоение Западной Сибири, на деле начнется, не на словах? Пока даже страшно подумать, сколько добра пропадает в бездонных оврагах межведомственных границ. Быть может, поболее, чем мы получаем. Тогда и Тобольский комбинат довели бы до ума. И дороги прокладывали бы для всего региона, а не
— Ладно, Яклич, — сказал Китаев. — Давай смотреть на вещи реально...
Расставшись с Китаевым, я побрел пешком в сторону гостиницы, был уже вечер, но жара не спала, шел я медленно, потом свернул в боковую улочку, название ее показалось мне знакомым — Карская, ну да, вспомнил я, на этой улице живет Толик Завгородний, мы работали с ним в одной вахте на Харасавэе, как-то я ночевал у него, когда мы вместе выбрались на отгулы, я незамысловато шутил тогда — ну, Толян, мало тебе, что работаешь в Карской экспедиции, — ты еще и живешь на улице Карской... В тюменских домах прибиты к дверям подъездов таблички со списками жильцов, я шел от подъезда к подъезду, читал все списки подряд и в конце концов наткнулся на фамилию Толика. Застать его я не надеялся, но все же поднялся, позвонил...
— Здорово! — рявкнул улыбающийся бородач. — Ты почему нашего министра бичом обозвал?
— Какого министра? Откуда ты это взял, Толик?
— Из твоей книжки.
— Перестань.
— Да погляди сам.
Он протянул мне желтенькую брошюрку, про Вуктыл я ее написал, и ткнул в раскрытую страницу.
«Главный наш бич, министр пишет, что основной показатель в геологии считается метр...» Фраза была разрублена версткой — словом «министр» заканчивалась одна страница, а «пишет» было уже на другой. Ну, а такую малость, как запятая перед «министром». Толик просто в расчет не принял.
— Добро бы просто бич. Но главный! — грозно прорычал Толик. И спросил: — Ты надолго?
— Послезавтра улетаю.
— Значит, завтра на речку махнем. Годжа машину купил — вот и махнем. Я тут отличное место знаю!
Место и в самом деле было красиво, красота его не била в глаза, а медленно входила в душу. Мы неторопливо развели костерок, устроились рядом — Годжа, Толян, я — говорили вполголоса, вспоминали подробности когдатошнего харасавэйского лета — я-то никогда его не забуду, а для них оно — одно из многих, прошедших чередой, однако и в их сердцах то лето как-то отложилось. Мы смотрели в изменчивый огонь, говорили или молчали, я думал о сыне, о том, как трудно сложился для него первый год самостоятельного бытия, и о том, что ведь это же я, своими руками вытолкнул его за порог дома, теперь тревожусь за него, корю себя и снова тревожусь и снова корю и повторяю слова, которыми заканчивается книга «Человеческие качества»: «Главное в каждом из нас и в нашей жизни — это узы любви; ведь только благодаря им наша жизнь перестает быть кратким эпизодом и обретает смысл как часть вечного». И опять я думал о друзьях, с которыми свел меня Север, о тех, с кем удалось повидаться, и о тех, кого уже не встречал давно, и вот об этих, с кем сижу сейчас рядом у догорающего костерка, — как хорошо, что вы есть, и как знобяще жалко, что я не умею сказать о вас так, как того вы стоите, и единственным утешением служит мне фраза Старого Капитана — еще в начале века он посвятил ее вам, таким, как вы: «Когда разлетится вдребезги последний акведук, когда рухнет на землю последний самолет и последняя былинка исчезнет с умирающей земли, все же и тогда человек, неукротимый благодаря выучке по сопротивлению несчастьям и боли, устремит неукротимый свет своих глаз к зареву меркнущего солнца...» Конечно время, предельно пространство, исчерпаемы земные недра — неисчерпаема лишь сила духа таких, как эти люди, — всегда я любил их и буду любить, пока живу. Костер уже догорел, угли обесцветились, рассыпались в прах, но легкая эта пелена еще сохраняла жар, но то было уходящее тепло воспоминаний. Как далеко они ушли, белые ночи Самотлора и Харасавэя, и мы ушли далеко, и по-прежнему далека дорога, но тем круче она, чем больше мы забываем прошедшие времена... «Вы, наверное, знаете, — сказал мне когда-то, кажется теперь — уже давно, Коля Филимонов, — поселок всегда назывался Нях. Ханты мне говорили: это название речки, она рядом, и имя ее в переводе означает «смех»...» Затаилась речушка, потеряв, позабыв свое имя, умолк, замер, застыл под обманчиво легкой пленкой радужных нефтяных разводьев переливчатый смех, отлетела чья-то душа, растаяла, растворилась в этом ли воздухе? в иных ли пределах? слепой инстинкт самосохранения, трогательно защищающий суетный непокой, не дает задуматься над тем, что атомы времени сгорают с каждым вздохом, и вместе с ними обугливаются прожитые мгновения, превращаясь в летучий прах, добавляя невесомой пыльцы в откочевывающие все дальше и дальше песчаные сыпучие холмы прошлого, но всегда ли нам хватает терпения узнать, что же значила отвергнутая мимоходом крупица познания, для которой не нашлось сиюминутного применения, — мы способны понять, что всегда — это сейчас, но догадываемся ли мы, что сейчас — это и то, что уже прошло и что еще не наступило? что лелеемый непокой согревает самолюбие, но чужие души не греет? и, зачарованные скоростью, часто ли замечаем — мы летим вперед или мимо нас несется рирпроекция остывшего времени?..
—
Ну что — пора? — спросил Годжа, поднимаясь с корточек и разминая затекшие ноги. Он подбросил ключи, поймал их, сказал: — Пойду, прогрею мотор.— Пора, — отозвался Толян.
Пора, мой друг, пора...
ЧЕСТНОСТЬ, ЧЕСТЬ, ОТЕЧЕСТВО
Когда вскрывается Обь и вслед за тяжелым ледоходом распластывается на полкрая; когда стремительная и безучастная к окружающей жизни вода несет на себе сорванные с причалов катера и бударки, балки и уборные, строительный брус и горбыль; когда с залитых всклянь пойменных берегов сползают на дно бетонные панели, буровые трубы, мешки с тампонажной глиной и цементом, нерадиво и наспех сваленные минувшей осенью; когда с высоких яров у прижимов рушатся безвозвратно хантыйские капища и почернелые кресты печальных погостов... — с неудержимой мощью плывет полая Обь, вскидываясь яростными волнами под встречными ударами северного ветра.
С этой ошеломляющей взгляд картиной более всего, пожалуй, сравнимо развитие Западно-Сибирского нефтегазового комплекса: тот же неудержимый замах, та же неукротимая мощь, та же безучастность к проблемам и судьбам людей, плывущих в общем слитном потоке, питающем державу, ее ближние и дальние окрестности.
Юрий Калещук взял на себя нелегкий труд приблизить к нам людей, стоящих у истоков нефтяных и газовых магистралей, ввести в круг их проблем, понудить нас — не подберу иного слова — понять и почувствовать, какой ценой даются им победоносные «миллионы тонн» в «миллиарды кубометров», играющие едва ли не решающую роль в экономическом потенциале страны и. следовательно, в нашей с вами жизни. Впрочем, может быть, я и не прав. То есть «приблизить», «ввести» — все это так, по, вчитываясь в эту книгу, отрываешься невольно от страниц, сверяешь с прочитанным свой опыт в судьбу, и все отчетливее звучит в глубине души голос, говорящий о долге и чести. Не часто, согласитесь, возвращают вам первородный смысл столь затверженных, но таких необходимых слов. Заметим, слово — то же дело: в этом Калещук непоколебим. Оттого, возможно, так сильно его тяготея не к документу, к невымышленной правде жизни, конкретным делам и реальным людям. Эта документальность, однако, весьма относительна я имеет, видимо, большее значение для самого автора, полагающего, что наша жизнь не менее драматургична, чем художественный вымысел. Действительно, что нам, читателям, говорят имена Годжи, Толина, Петра Метрусенки, Макарцева и десятков иных рабочих, инженеров, начальников управлений, вертолетчиков и снабженцев? Какое имеет для нас значение, придуман или нет некий буровой мастер, ставший секретарем обкома? Для Калещука — безусловно, природа его литературного дарования, воспитанного журнальным почерком, такова, что каждое движение героя он сверяет не со своими представлениями о нем, но непременно с реальной жизненной коллизией. И верно, как часто, даже в лучших образцах вашей беллетристики, искушенный читатель с понимающей усмешкой прочитывает жесткую конструктивную схему или ловит писателя за руку на авторском произволе. Своей книгой, помимо всего прочего. Калещук пытается опровергнуть эту опасную и, увы, застарелую тенденцию, противопоставляя ей свободную форму, которую я назвал бы публицистическим романом.
Тяготение именно к такой форме — или методу? — постижения и отражения действительности отнюдь не авторская прихоть или некий литературный изыск. Во-первых, она — эта форма — позволяет писателю вести с нами доверительный разговор в необычайно широком диапазоне социальных частот. Дает поистине кинематографическую возможность чередования различных планов Не сковывает хронологически, и. таким образом, время, выступая как функция естественной человеческой памяти, не влачится за действием. но само активно его формирует. Наконец, она органично вводит в круг главных действующих лиц самого автора: общение с ним неизбежно вызывает ответную реакцию, активный анализ своего собственного мировоззрения, выбор собственной позиции.
Пользование подобной формой должно, на мой взгляд, удовлетворять некоторым обязательным условиям. Прежде всего это профессиональное знание предмета исследования, ибо всякая поверхность. внешняя похожесть воспринимается нынешним читателем резко и негативно Во вторых, ясное понимание диалектической связи любых проявлений бытия с общими проблемами современности. частного человеческого опыта — с генеральной тенденцией общественного развития В-третьих, духовный мир автора, его нравственный, интеллектуальный и художественный потенциал обязаны быть общественно значимыми. И, наконец, так сказать, самое простое: все это должно быть правдой!
С этого и начнем. Год за годом наблюдая своих героев — помбуров и буровых мастеров, диспетчеров и технологов, Калещук сперва откроет для себя, что бойкое и даже талантливое перо еще не гарантирует постижения правды Лишь ощутив в обожженных ладонях сокрушительную дрожь буровых штанг, вкусив полярного зноя в сквозном «фонаре» буровой вышки, он поймет на всю жизнь, что «видеть, как работают другие, это вовсе не то, что работать вместе с ними». Удивительны эти страницы, полные тяжелого черного труда, заляпанные буровым раствором, забитые цементной пылью, оскальзывающиеся в разношенных кирзухах на обмыленных графитом еланях буровой, но и наполненные таким яростным вдохновением, когда все идет путем, и сама работа подстегивает смену, как тугой ветер Карского антициклона. Вы замечали за собою, какое это наслаждение — видеть слаженную мастеровитую работу? Но рассказать о ней без сахаринного привкуса со стороны невозможно — только изнутри! Знание это бесценно, однако оно означает лишь обретение личного права говорить от имени работающих людей.
Мужчина, а Калещук пишет про мужчин, оценивается в нашем обществе по своему отношению к труду Как бы не девальвировалось порою это понятие, истинное мастерство всегда будет одолевать алчный прагматизм и животную способность к социальной мимикрии. Самые высокие чины, должности и награды вызывают и народе только злое или снисходительное презрение, если они не подтверждены действительно честным делом. Его герои работают честно, по и это лишь еще одно приближение к правде
«...Господи, — горько признается он, — как скудны и самонадеянны были открываемые мною миры, как обделены душой и как прямолинейны, сколь много я не видел, не замечал, не желал замечать, старательно выкорчевывал из себя, как непростительную слабость, как корь, как юношеский грех».